О мир, Египет, тяжкие гробницы —
Колени сдвинь, фантом отвратный скрой!
Сквозь бедра Логос виден, сквозь ресницы:
Все — ложь, и первый Рим, и Рим второй!
Он рвался духом к высшему пределу,
Но плоть коснела. Он постиг врага.
Железо взял, и полоснул по телу,
И бросил ядра в пламя очага.
Стефан Хермлин
(1915–1997)
Обманчивость мира
(По мотивам Питера Брейгеля)
Всюду я вижу тебя: на фламандском поле.
Возле римских колодцев, манящих в полуденный час, —
Сердце холодом сжато, и ощутишь поневоле:
Всюду — трагический призрак, тревожащий нас.
Ты понимаешь, ты видишь — от терний не сыщешь защиты,
С ужасов полной тропы никуда не свернуть.
Невыразимо покинутый, всеми забытый,
Ты одиноко под северным небом держишь свой путь.
Кобольд идет за тобой. Плечи плащом закутай.
Путь твой все шире и шире. Распахивается окоем.
Все исчезает, становится мраком и смутой
Дымом, туманом тают озера во взоре твоем.
Гаснущий день
(По мотивам Питера Брейгеля)
Разве когда-нибудь были столь горестны там, в отдаленье,
Жесты горных отрогов и так нас тревожить могли?
Зноем пылает даль. Даже самые малые тени
Изгнаны прочь из сердца этой земли,
Этой страны, что в величье отчаялась. Как безнадежно устали
Ветви твои, опаленный страданием бор!
О, Ниобея! Оттуда, из нарисованной дали,
Странным, базальтовым светом лучится простор, —
Над горизонтом — ты видишь — пылает светило.
И одинокая поступь гремит по земле,
Словно людское тебя навсегда отпустило.
Но не навеки же ты запечатан в стекле
Этого ветра, — и тишью великой тебя охватило
Там, в угасающем свете, на корабле…
У древнего моста, у бастиона
Хохочет Бахус. Что ему стена!
Он обезумел. Он бежит со склона
К реке, чтоб рыскать в поисках челна,
Чтоб от собора прочь уплыть в ущелье,
К себе, в леса, в чудовищную даль,
Где властвует великое веселье
И меж стволов проносится мистраль.
Он захмелел, он бредит от испуга.
Пророчество, предчувствие, тоска
Чужих сердец. Давно ли птицы к югу
Летели?.. Будь спокойною, река,
Дай перейти себя! В ночной простор
Немыслимый вонзается собор.
Иоганнес Бобровский
(1917–1965)
Годы
как паутина,
годы. Паучье время.
Цыгане брели с лошадьми
по глинистым тропам. Старый цыган
шел с кнутом; цыганки
останавливались у калиток,
гадали, держа в ладонях
полные пригоршни счастья.
Потом они исчезли.
За ними пришли душегубы
с каменным взглядом. Как-то раз
старуха, выйдя из тесной каморки,
удивилась, куда пропали цыгане.
Слушай, как дождь шумит
над косогором: идут
те, кто невидимы больше,
по глинистой древней тропе,
залитой мутной
водой. Ветер в кронах чужбины
колышет пряди
черных волос.
Как ни кричи,
не прорываться сквозь ветер,
бьющий по канатам арфы —
жилам звериным, на сучья
березы накрученным.
Холмистые цепи,
слышу арфу за насыпью,
однако не вижу дороги.
Елизавета
сказала когда-то:
Вдоль Томской дороги
крестьяне ставят на окна
квас и хлеб к ночи,
чужестранец проходит,
мимо шагает, никто
не назовет его «узником»,
а только «несчастным»,
у него была сотня имен,
каждый мог его окликнуть.
Дорога, говорила Елизавета,
тянулась, как летнее небо
в пене цветенья,
огромные деревья подпирали небо,
но выпал снег,
пришла Елизавета
годы спустя,
братья стояли на берегу,
вышел внук на дорогу,
удочку бросил в траву.
В травах забытья, в змеиных гнездах
застывает желтая жара,
прочь ступает зыбкая, как воздух,
Марфа, истомленная сестра.
Тайну до сих пор скрывая в лоне,
память о ночах хранит она,
старину поет. На небосклоне,
на земле заткала все луна.
В полном мраке, над заросшей кручей
падает на камни узких троп.
О, когда ты в лес придешь дремучий
разыскать, рыдая, Марфы гроб?
1
Скользит над кровлей свет
за черной птицей вслед.
Читать дальше