Снег осунулся, но тропку
за ночь свежим занесло.
В учреждение торопко
я бреду, чтоб в ремесло
впрячься и свою природу
тратить фабрикой ума –
любоваться на погоду
без отрыва от бумаг.
Днём в безликости расчёта
трезвый торжествует бог,
но для вечера он чёрта
человечного сберёг.
И толчёт ледышки в ступе
рыжий чёртушка – мой друг.
Может, оттепель наступит
в самом деле, если вдруг
в нетерпении подрамник
он холстиной оснастит, –
пусть там завтра спозаранок
тропка мерзлая хрустит…
Что-то лопочет
на тумбе в просевшем сугробе
обрывок афиши.
В ясный день, хотя и не пил,
странно пьян я.
Узнаю
в талом снеге серый пепел
пропылавших белых вьюг.
С крыш в синичий знобкий воздух
спички капель чирк да чирк,
сквозняком труху на гнёздах
ворошит весенний цирк.
Что ж, приспел апрель пернатый
и куражится скворцом –
враль, хвастун невероятный
над копеечным дворцом.
Над проталиной у дома
слёзный зыблется парок –
в неземной мои фантомы
зимние плывут чертог.
Но мурашком новой жизни
проникает под пальто,
хохоча на вечной тризне
сумасшедший шапито.
1968 – 1969
Невозможно много за ночь
перечувствовано мной.
Внятна эта несказанность
изморози кружевной.
С отрезвляющим апрелем
разлететься в светлый дым
тонким этим акварелям,
наслоеньям ледяным.
Совершится неизбежный
четвертей круговорот,
и туман узора нежный
на мгновенье оживёт.
Исчезая, он заплачет –
грянет струйки тонкой трель.
Декабрём был образ зачат,
а сотрёт его апрель.
Через пальцы просочится
с подоконника вода.
Только чистая страница,
может, явит иногда
вихрем мысленных материй
в голубиной воркотне
город белый, белый терем
с белым обликом в окне.
В монотонные просторы,
в столбовые провода
наши с вьюгой разговоры
затянулись без следа.
За страницу белых стёкол
в масляный гляжу глазок,
слышу, слышу, как зацокал
белкой серою лесок.
Времена чем невозвратней,
тем в помине голубей.
Поднимаю с голубятни
стаю белых голубей.
Понемногу с каждой птицей
набираю высоту.
Лишь бы им не утомиться,
не исчезнуть на лету,
лишь бы только передали,
что их движет изнутри!
И в неведомые дали
пропадают почтари.
Не хозяин я теперь им,
как и не жилище мне
город белый, белый терем
с белым обликом в окне.
Истощились снегопады,
и утишились ветра.
Только дворницкой лопаты
шорох слышится с утра.
Простираясь недалёко,
мысли зримые тихи,
и мгновенна подоплёка
вдоха-выдоха в стихи.
Бог ли дали мне зашторил
серебристою тоской?
Наяву я грежу что ли?
Жду ль кого-то день-деньской?
Мимолётность – лейтмотивом
всякого черновика.
Иней в окнах – негативом
писанного на века.
Задержавшемуся мигу
удосужив свой кивок,
я вникаю в эту книгу
и в застрочье, и меж строк,
где пробелом между делом
неизменно явен мне
город белый, белый терем
с белым обликом в окне.
Запропали где-то вихри –
позади иль впереди…
Хруст шагов – чужих, своих ли –
душу только бередит.
Гвоздь ко всякому моменту
звонко ходики куют
и за чистую монету
гвозди эти выдают.
Настоящего событья
кто б удачней прикупил:
в каждом «есть» могу открыть я,
что ж я буду, что ж я был!..
Разве не мгновенна вечность –
я же в вечности бреду!
Может, в этом я беспечность
наконец-то обрету?
Вот уж чувствую вольготу –
бить перестаёт в виски
жизнью втянутый в работу
маятник моей тоски,
и теряю счёт неделям –
поглотил меня вполне
город белый, белый терем
с белым обликом в окне.
От тишайшей этой стужи
и от каменных палат
я решил бежать, и тут же,
взяв билет, я стал крылат
в предвкушении сперва лишь,
как меня, оторопев,
встретит славный мой товарищ,
деревенский терапевт!
То-то б нам покуролесить,
но пурга на мой визит –
с курса сбит АН-2 (не 10)
в непредвиденный транзит.
В заметённой деревеньке
мой гостиничный редут,
где теряются не деньги –
в счёт деньки мои идут –
и дотошный где будильник
этот вьюжный свет честит.
Закадычный собутыльник
здесь меня не навестит.
Отнесён, считай, к потерям
в снежной этой пелене
город белый, белый терем
с белым обликом в окне.
Читать дальше