Я в средоточье медленных событий,
где распускание бутонов нарочитей,
чем время зримое в тех пузырьках с песком, –
по мигу лепесток за лепестком
и за цветком цветок, другой и третий, –
томительно рождение соцветий.
Что деется с той женщиной цветущей:
едва забылась над водой текущей,
лицом и грудью к ней устремлена,
как струями витая быстрина
остановилась, – тут же ненароком
та женщина летит к её истокам.
Не для моих и жадности, и лени
такие тонкости в несчётности явлений,
вниманию доступных в каждый миг,
поэтому вперёд и напрямик
я корочу подробностей цепочки
и говорю:
– Весна. Взорвались почки.
1965
И снова возвращается гулёна,
когда краснеют ветви оголённо
в берёзовом лесу и ветер влажный
гоняет по асфальту клок бумажный.
Во всякий час – едва за город выйдешь –
одну ее хлопочущую видишь,
когда в руках, подобных смуглым соснам,
бельё снегов полощется под солнцем,
чтоб на ветру повиснуть для просушки, –
и облачные пухлые подушки
на синие ложатся покрывала.
Как будто слишком долго изнывала
по мужней ласке, по судьбе домашней,
по выстланной половиками пашне –
и вот вернулась к хлопотам гулёна!
И думаешь о том ошеломлённо:
она – пора души или погода?!
И не заметишь вновь её ухода…
1965
Судьба разводит, как свела.
В грядущем – тьма.
А ночь, как никогда, светла –
сойти с ума!
Пусть слёзы просятся к лицу –
нам не к лицу!
Мы в человеческом лесу,
как на плацу.
Все так же мне верней зеркал
твои глаза,
а то, что рвётся с языка, –
замнёт вокзал.
Разлука страшная беда,
но горший страх –
вдруг стать чужими навсегда
в двух, трёх шагах!
Слетит с руки руки тепло,
как ни держи.
Да будет памяти светло
всю ночь, всю жизнь…
1965
Сквозь изгородь и садик,
сквозь дом проходит путь,
которым скачет всадник
и не даёт уснуть.
Не ты ли в самой гуще
безудержной езды?
Дороге той бегущей
неведомы бразды.
Не зная мыслей задних,
вперёд, всегда вперёд
и рядом скачет всадник,
вращая звёздный свод.
Под теми ж небесами
часы стучат «цок-цок!»,
и всадник тот же самый –
в подушке твой висок!
1965
Ночи зимние.
Звёзды сквозные,
бесконечные острия.
Не оплачут печали ночные
ни метелица, ни плачея.
Мир живой и ушедший восходят
с двух сторон их внимающих глаз.
И обменится жар мой на холод
твой в мирах, совмещающих нас.
Свечи теплятся здесь, а напротив –
два печальных, два тонких плеча,
неразумною мыслью о плоти
ослепляя и горяча.
1967
Я позову в свой дом детей,
позволю им капризничать и плакать,
а после поведу в лесное утро,
где голос птицы ранней
войдёт мерцаньем смысла
в назревший свет.
Роса сгустится –
на листьях покрупнеют капли,
цветы откроют волю постояльцам,
согревшись, муравейник закипит,
и воспарятся запахи,
и луч в сосущей глубине
течением прозрачным
ручья растреплется,
и даже
окажется, что камень,
струе препятствующий,
жизнеречив.
Не я ли этот мир одушевляю?!
Вот поведу детей в лесное утро
и в заводи зеркальной
ответ увижу вдруг,
в улыбке различу горчинку,
в надрывном шуме города припомню
зазубрину сердцебиенья,
а может, вдруг такое угадаю,
что и себе позволю разрыдаться…
1967
Вдоль ручья широкой далью
пробежал закат босой.
По траве роса печалью,
по лицу печаль росой.
Что ли голубь голубице
не по воркованию?
Не успели полюбиться –
время расставанию.
Не расти, трава, высокой –
табор всю повытопчет.
Не бывай, любовь, глубокой –
сердце грустью вытечет.
Мухи таракана
хоронили,
вшестером несли,
да уронили!
Таракан ушиб
три колена:
– Чтоб на вас на мух
да холера,
чтобы руки-ноги
отсохли!..
С перепугу мухи
подохли.
Таракан сидит,
слёзы ронит:
– Кто теперь меня
похоронит?!
Навеки со мною
ты будешь, дружок,
а всё остальное –
что слёзы в снежок!
Прощаясь навеки,
её утешал
и мокрые веки
её осушал.
Читать дальше