«Упал кочевник от удара —…»
Учитель, странствуя, решил закусить у дороги и, отогнув полынь, заметил столетний череп.
(Лецзы)
В этом черепе был когда-то язык, его обладатель умел петь.
(В. Шекспир. «Гамлет»)
Упал кочевник от удара —
и покатилась голова
и черным оком увидала,
как перекрасилась трава.
Тот, кто ее булатом узким
перехватил у кадыка,
мог знать, какая звездным сгустком
в зрачках отчаялась тоска.
О чем?
Не знаю – мне ли через
тысячелетие пробиться!
Нет, не донес безвестный череп
мне весть в пустых теперь глазницах.
Мне б самому в той схватке скорой
и уловить, отринув злость,
тоску по родине, которой
ему объять не удалось.
Какой денек!
В аллее за фонтаном
обрызган солнцем свежепобеленный,
с приветственной рукой
скульптурный мальчик:
– Салют!
– Салют!
В какие занесло меня века?
Поблизости играют пацаны,
шевелится во мне страшок забытый —
что, если, палец на меня нацелив,
один из них вдруг выпалит:
– Замри!
И я замру (куда ж деваться – с детства
такой есть уговор).
– Эй, оголец, взгляни-ка:
на пьедестале вон ровесник твой
(когда-то был моим и всей эпохи даже) —
в трусах и с галстуком на шее,
всегда готов на все, он гипсов словно шина
на переломе.
Что, если он устал салютовать, —
живая кость давно б уже срослась, —
так, может, разрешить: мол, отомри!
Не отомрет, конечно, нет,
а все же…
На октябрьский лес,
на опавшее зарево листьев
снежный сонм от небес
до земли ниспадает неистов,
в мельтешении белом,
в тихой дреме березы седы,
им, расцвеченным мелом
розоватым, не снятся ль сады
или горные скулы,
на которых красуются зори,
иль узоры аулов
в золотистых туманах предгорий.
Там, где все еще лето
и сияет луны медальон,
не закрался ли это
повзрослевшей возлюбленной в сон
восхитительный хмель
первой нежности и поцелуя,
через тридцать земель
коим страсти не утолю я,
не смогу под ногами
ощутить я планеты летучесть:
под ли, над ли снегами
злых времен пребывать – счастья участь.
Вам привезут невзрачный камень
и скажут, сдерживая пыл,
что камнем тем прапапа Каин
прапапу Авеля убил.
Вам привезут коробку с прахом
из фараоновых гробниц
и скажут с хохотком и страхом,
что пылу древних нет границ.
Не позавидуйте счастливцам
и гляньте под ноги себе:
приют здесь вечный стольким лицам,
пылившим в мировой судьбе!
Новосибирск. Джамбул. 1960–1964
О, зори озерьи —
рыбьи отплески!
А во лазори
глыбы-облаки.
Око опрокинь
на берегинь:
ой, озоровать —
во озеро звать!
К берегу греби,
бери грибы.
Росу вороши,
грозу ворожи.
Дождаться дождецу,
политься по лицу —
заберется бусым
к березам босым.
Просьба вымолвлена —
проса ль вымолено?
На озерную гладь
летят зерна, глядь!
То ж скупой
дождь слепой.
Солнце вьется,
лучится, как луковица!
Тсс!..
Зовется,
кричится, аукается…
Напрягают пичуги
связки,
и сбегают испуги
в сказки!
Я заболел, и мир весь
свернулся в комнату:
в шкафу вздыхали вещи,
на полотенце пела птица,
и свесил уши телефон.
Здесь всех времен хватало:
два фикуса хранили лето,
ковер, как осень, был цветист,
зима ж царила всюду —
среди побелки стен
сугроб моей постели,
лед зеркала и в нем
мир вмерзших отражений.
Окна прямоугольник
являл мне то весну,
то ночь кромешную.
Но мне – зачем, не знаю —
не доставало звезд.
Огонь плясал свой ритуальный танец
на красных сучьях, красные березы
вокруг, и двое краснолицых молча
глядели друг на друга сквозь огонь.
На косогоре танцевало пламя,
и воздымала осень свой огонь,
и двое тех, что высоко безмолвны,
на двух кострах – горячем и холодном —
два клятвенных сосуда обжигали
для трех заветных и негласных слов.
Зола давно травою поросла
на том высоком и веселом косогоре,
но осень продолжает клятвам верить
и жжет костры, которые не пляшут,
и из сосудов просятся слова.
Надоело мне, надоело
на постели отлеживать тело.
На дороги, пожалуй, выйду,
а дороги куда-нибудь выведут.
А на улице ночь как ночь
и порывисто нежный дождь.
Я иду по центральной улице,
по-щенячьи ветер балуется.
– Ну, отстань, дурачок! До тебя ли!
Надо кепку на брови напялить,
надо руки поглубже в карманы
и туда – за обочье, в туманы.
Да, такие у нас уж улицы,
необросшие домами.
Да, такие у нас уж улицы:
за обочье – и ты в тумане.
Погружаюсь в стоячие стаи,
создающие белый мрак.
Но светает.
Светает, светает,
и они отступают в овраг.
Настелясь на рассветные воды,
исчезают в море они,
на котором живут теплоходы,
за которым желтеют огни.
Да, такое у нас уж море —
в нем вода пресна и мутна.
Да, такое у нас уж море,
что заморская даль видна.
Наше море – все-таки море,
не такое уж и немое.
От него беспокойством пахнет,
перелесками пахнет и пашней.
Ну-ка, с берега призову я
золотую рыбку живую
и себе, наберусь-ка духу,
у нее попрошу старуху.
Читать дальше