вот такущий мне попался язь!
Знаешь, дождь был с вечера страшенный,
в телогрейки вырядились мы,
добрались до места, совершенно
ливень наши косточки промыл.
Я с улыбкой байки эти слушал,
эти мне не позабыть глаза,
и хотя ухи я той не кушал,
и не видел, как рассвет слизал
сажу с неба языком шершавым,
оставляя лишь потеки туч,
и не слышал как листва шуршала
под дождем, реки не видел тушь,
у костра ночного не сушился,
хворост не пододвигал ногой,
но с рассказом Танькиным я сжился —
любо мне, когда большой огонь!
Под дождем, под ночью был он хворый,
огонечек просто – не костер,
выживал, жевал он мокрый хворост,
выжил – а рассвет все стер.
Описать увиденное – тыщи
нужно слов и то б не рассказал,
а она одно мне:
– Красотища!!!
Да еще горячие глаза.
Новосибирск. 1961–1962
«Удеру я к чертовой матери…»
Удеру я к чертовой матери,
чтоб дороги меня излохматили,
удеру я к чертовой матери
от тебя – на вагоне, на катере…
Мне удрать бы в далекую Индию —
за индуса, глядишь, сойду, —
лишь бы только глаза не видели
этих бешеных весен беду,
Но куда от себя мне деться,
от моих на тебя молений?
Мне одно лишь целебно средство —
взять уткнуться тебе в колени.
Закат жар-птицей по волнам
рассыпал перья пламени,
но постепенно полинял,
и небосвод стал правильней.
Я жадно ждал: взметнется дичь —
по небу точек россыпь,
хотел я дробью дичь настичь,
схватить и в лодку бросить.
И ствол меж черных камышей
косился черным козырем,
и вот отчетливой мишень
над темным стала озером.
Я не сорвал, нажав курок,
урок естествознания,
и шлепал борт, и был гребок
куда весомей знамени.
Валялось на корме ружье
без улетевшей дичи,
азарт лишь, схваченный живьем,
был подлинной добычей.
Громады Тянь-Шаня – немые симфонии,
замерли скалы – застигнуты в пляске,
реку дробят водопадов сифоны,
осипший Талас рвется в поисках ласки
на север,
на степи.
Там воздух из видимых запахов соткан —
полынью и дымом аулов прогорк,
там тянется к солнцу слепая высотка —
последний аккорд замирающих гор.
Давно-предавно джигит —
удал, но беден он был —
себе на беду полюбил
красавицу Джизубигит.
Поклялся:
– Будет калым!
А утром другого дня
в степи лишь следы коня
и дали окутал дым.
А там за походом поход,
за годом – другой, и вот
пора удальцу назад,
хорош и уже богат —
хурджин золотыми набит.
Довольный, гонит коня,
а утром другого дня
вести невесте:
– Обидно бытыр убит…
Ночь тихо плетет паутину из звезд,
немой карагач к небу руки вознес,
недвижные стражи – стоят тополя,
полынно-долинно пахнет земля.
На четкой высотке печаль бледнолица,
луны отраженье под белой гробницей,
и отзыв Таласа на вздох из-под плит:
– Джизубигит… Джизубигит…
Мы ходим верхами,
мы ходим низами,
находим архаров
одними глазами.
Мы ходим с ружьем,
бутерброды жуем,
запивая кипящим
в каменьях ручьем.
Мы желаем запоем
слушать звоны цикад
и навечно запомнить
цветущий закат.
Раскатаем потом
этот яркий ковер
так же, как разожжем
этой ночью костер.
«С чистой музыкой сверь…»
С чистой музыкой сверь
в звездных высях светание —
этих грифельных сфер
на глазах выцветание.
Над пустотами свет,
просквозив, задевает
гребни гор, и хребет
за хребтом оживает.
Но слепящий раструб
солнца в зыбкости рани —
за уступом уступ —
обнажает их грани
и не глянет туда,
где во мраке ребристом
неизбежна вода
в прыжке серебристом
Тонехоньки рученьки —
прутики-урючинки,
из-за дувала выглядывают —
новости выкладывают:
урюк цветет!
По прогнозам
быть морозам —
для старух
страх,
а урючина цветет
в пух,
в прах!
Розовая жуть —
радуется жук!
Звонят на урок:
цветет урюк!
Видать, и в Сибири
капли забили
радугой в лед:
урюк цветет!
У Дома пионеров,
проскрежетав по нервам,
горит,
горнит
в руках у Рыжего,
который горд, —
горн!
– Эй, Рыжий, дай
побаловаться горном
с охрипшим горлом!
За мной не пропадет —
найдется вдруг струя
в дыханье горьком,
которая
по-детски пропоет.
Читать дальше