Здесь я подлый и зубастый:
что хочу, то ворочу я,
предаюсь, когда желаю
необузданным страстям.
Ну куда ещё стремиться?
Сплетня – вот удел счастливца.
Но селиться в ней не стоит,
лучше отпуск проводить.
Господа, мы кураж повысим
тем, кому подадим сигнал:
«Не пишите предсмертных писем,
проектируя свой финал.»
В меморандуме полном яда,
горизонт заслонив собой,
никого обвинять не надо
в том, что вы проиграли бой.
Господа, мы от слов зависим,
созерцая крушенье грёз.
Не пишите предсмертных писем
и не лейте чернильных слёз.
Но, пока Божий день в зените
и пока лучезарна даль,
по-английски за дверь шагните,
не прощаясь…
Был сад
из роз —
стал ад
средь слёз.
Нет ответа
вдалеке.
Части света
все в клубке.
Где кров
блестел —
Там ров
для тел.
Ветер чёрен,
тощ и груб,
точно ворон,
пал на труп.
И луч
небес
меж туч
исчез.
Лисьи норы,
мухи, гниль,
лес и горы
сбиты в пыль.
Духа́ми забытыми пахнет грусть,
сочась на строку с пера.
Пожалуйста, пусть, пожалуйста, пусть
наступит моё вчера,
когда мне в зелёной глуши аллей
нечаянный знак сверкнул.
Не то, чтобы прошлое мне милей:
я просто не там свернул.
И следом пантерой крадётся ночь,
прожектам готовя крах.
Пожалуйста, прочь, пожалуйста, прочь,
назойливый спутник – страх,
бубнящий: «Сдавайся, покуда цел.
Упрямству цена – пятак.»
А время, как снайпер, глядит в прицел,
мурлыча своё тик-так.
И как сивый мерин рассудок врёт,
твердя лишь один совет:
«Не так уж и трудно шагать вперёд,
когда на носу рассвет,
когда ты не вызубрил наизусть
бессмыслицу: жизнь – игра…»
Пожалуйста, пусть, пожалуйста, пусть
наступит моё вчера.
Ни в нужде,
ни в беде,
в необъятном Нигде
никто
и ничто,
ни броня,
ни фигня
не удержит меня,
когда я спешу на помощь.
Подмочить кружева пелёнок
и родителей ввергнуть в транс —
никогда ни один ребенок
не упустит волшебный шанс,
чтобы после, под мамин ропот,
свою соску сосать, пыхтя.
И с опорой на данный опыт
отправляется в путь дитя.
Не ликуют при встречах трубы,
не поёт о любви кларнет —
мир болезненно тычет в зубы,
только соски при этом нет.
Пожелтевшие фотопленки
побуждают дитя чудить:
«Хорошо бы назад, в пеленки,
где не грех под себя ходить.»
И лишь тем, кого манят выси,
суждено всё в уме сложить:
«Ни подгузников нет, ни сиси.
Нужно как-нибудь с этим жить.»
Когда и́скра в душе догорает
и развенчан последний кумир,
сочинитель с мансарды взирает
ироническим взглядом на мир.
Дышит сырость в оконную щёлку,
бедолага немыт и оброс:
он затеял с маркизой размолвку,
утомлённый картинностью поз.
В звёздный час своего поколенья
он воспел обаянье греха,
но усилились признаки тленья
под игривым злословьем стиха.
Озарения были мгновенны,
вновь освистана пьеса толпой.
На запястье пульсируют вены
в ожидании бритвы тупой.
Но поэт полагает упрямо,
находясь у финальной черты,
будто пошлость – бескрылая дама,
проводящая день у плиты.
Поправляет он галстук невольно,
что, пожалуй, забавней всего…
Боже мой, отчего же так больно
мне сквозь время смотреть на него?
Она вошла и села на диван
в изящной позе, вялая от лени.
А он застыл, как глиняный болван,
обозревая дивные колени,
и угрожал ей мысленно в бреду:
«Сейчас, ей-богу… трахну и уйду.»
Она прикрыла нехотя зевок
как бы в ответ на детскую угрозу,
в диван вдавила шелковый свой бок,
чуть изменив заученную позу,
и развела от скуки ноги врозь.
Ее усмешка жгла его насквозь.
И, ощутив волнительную прыть,
он произнес решительно и пылко:
«Пожалуй, надо форточку открыть:
тут в номерах ужасная парилка.»
Но даже пальцем он не шевельнул —
лишь краем глаза в зеркало взглянул.
В ее тираде, высказанной вдруг,
звучала плохо спрятанная злоба:
«Быть может, вы присядете, мой друг?
Смешно смотреть, как вы стоите оба.»
И обмахнула в гневе сей же миг
подолом платья ангельский свой лик.
Он стал поспешно стягивать штаны
и от кальсон избавился мгновенно:
здесь рассужденья были не нужны.
Но, как всегда, ждала его измена:
на фоне пыльных бархатных гардин
он без штанов стоял уже один.
Читать дальше