Этот дом – старый друг, серый пёс,
он мне шепчет почти незаметно:
«Ты хотела в Стамбул или в Плёс,
на Эльбрус, в царство шорохов ветра?
Брось, родимая!.. Дурь!.. Не мечтай!
Вот – дела, вот – заботы, проблемы!
Ты хотела в свой маленький рай,
к новым тайнам забытой Вселенной?
Ты мечтала покинуть меня,
к лету вырваться к чёрту из круга?..»
…Круг замкнулся!.. Теперь без огня,
без любви, без надежды, без друга.
Не посмела, как все, убежать!
Думай, думай: за что тебе это?..
Неземная московская гладь
вместо прелестей прочего света?!
Неживая бетонная ширь.
Точно чёрные вены – проспекты…
На огромной деревне – пустырь.
Дорогие, московские метры.
Я хожу с потускневшим лицом,
потому что живу с подлецом.
Нет, не с мужем, не с чёрствым отцом,
а с соседом в лихой коммуналке –
в сером доме с шикарным крыльцом
и с помойкой в готической арке.
Говорят: «Коммуналка мертва!»
Только лживы такие слова!
В нашем доме, как будто в Содоме,
всё живёт,
светлых радостей кроме.
Бесконечные крутятся страсти:
зависть, злоба, желание власти.
За кастрюли воюем на печке,
бестолковые мы человечки.
Мой сосед – алкоголик и бабник:
если что-то случится – дерябнет,
если кто-то ему что-то скажет –
кулаком со всей одури вмажет.
И соседка – пропойца и шлюха –
всё к дверям прижимается ухом.
Нет… Она-то ни с кем не скандалит.
Суп под утро в половнике варит.
Просыпается с ликом мегеры,
если кончились все кавалеры.
А за стенкой хирурги лепечут,
что всю жизнь этих идолов лечат…
Дома, в морге – всё схожие морды.
Наша жизнь – клокотанье аорты.
Мировые решаем задачи:
кто на что сколотил себе дачу,
кто ведро своровал, кто пелёнку,
кто дал водки грудному ребёнку.
А хирург двадцать лет как мечтает:
«Коммуналки Господь расселяет!»
Уже выросли дочки и внучки,
поколенье четвёртое кошек,
а в сознанье его хоть бы тучка,
хоть сомненья мельчайший горошек!..
В нашем доме с шикарным крыльцом
ходят все с посеревшим лицом.
Меня пленило облако покоя
такой неотвратимой высоты,
что кажется – дом нёсся над рекою,
а в этом доме были я
и ты.
И всё вокруг кружилось и смеялось –
но только называлось тишиной.
И я одна над миром оставалась –
но ты над миром тоже был со мной.
А дом?.. А дом?.. Он две руки подставил –
две комнаты, чтоб я за них взялась.
Он тоже улыбался и лукавил,
и нёсся вдоль сугробиков, смеясь,
и вдоль змеи – во льду затихшей речки,
от всяческих там каяний и бед,
а на его заснеженном крылечке
виднелись твой и мой остывший след.
Дом был в восторге, что к нему явились,
что так, с лихвой, в нём огоньки зажглись,
что, удивившись, так в него влюбились,
в его покой, отчаянье и жизнь,
что даже книги серые на полке,
что даже гулкий звон усталых стен
рождали неожиданно и колко
неведомое чувство перемен.
И радостно мне жить в ожившем доме,
лишь прыткости его страшась слегка,
под звоны ветра покориться дрёме
и твоему: «Но ты поспи пока!..».
…Пока-пока по миру дом летает
и нет предела звучной тишине,
пока на кухне чайник остывает,
но – остывая – помнит обо мне.
Переезжают за полночь соседи,
навеки покидая старый дом.
И старый дом,
как будто в час последний,
дубовой дверью хлопает с трудом.
Глядит окно,
покрывшись сонным мраком,
и люстра в поседевшем хрустале.
И уезжают люди виновато
навстречу новой жизни
и земле.
С соседями не стану я прощаться:
увозят память, прошлое кляня…
И начинает дом меня бояться.
Дом начинает слушаться меня.
Фургон отъехал…
Собирают вещи
ещё с помойки нищие в ночи.
И смотрит вдаль почти по-человечьи
чердак-труба – остаток от печи.
А там, вдали, виднеется иное.
(И слава богу, что не сносят дом.)
К нему машины гордою стеною
спешат-гремят, мигают за окном.
И новые уже владельцы просят
Рабочих старый дом пообновить…
Мешки с цементом, вёдра с краской вносят…
И дом опять предполагает жить.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу