Пятиметровая мать
с пр о клятым лицом
скользит животом по праху.
Ни солнца в ней, ни тепла,
ни рук, ни ног.
Прелый сумрак и тишь.
Не лес – пренатальный погреб.
Едва из земли, растенья
тянутся, льнут друг к другу,
душат и рвут во тьме.
Свет – высоко в окне,
блуждающем меж ветвей.
Как сапог с отклеенною подошвой —
ее голова, а тело скользит незримо,
длинное голенище.
Она находит лоскут травы,
высвеченный лучом, и замирает,
наполняя себя всклянь
солнцем – почти до смерти,
и возвращается в землю,
и обвивает детские белые домики,
сцеживая им тепло, остывая.
А наутро снова скользит наружу,
ищет лоскут вчерашнего света
и, как оглобля, лежит, дымясь.
Так день за днем – без еды, воды,
одна, без любви, надежды.
Пока эти домики не дрогнут,
и она не увидит в проемах
мутные лица детей.
Она бы легко,
их проглотила,
но что-то ее удерживает,
отводит голову
с чуть приоткрытым ртом.
И потом еще годы
с кривящейся клейкой улыбкой
ползет, как из кожи,
из материнства,
из медленной солнечной комы его —
животом по праху.
«А потом мы начнем исчезать из виду…»
А потом мы начнем исчезать из виду.
Мы, отклонившиеся от большинства.
И не сказать, где и когда это случилось.
Видимо, постепенное ослабленье родства.
А со временем и расхождение в облике.
Это странное «мы» – ни окликнуть, ни встретить,
И по свету рассеяны, и непарны,
даже если вдвоем и в любви,
как с тобой, исчезая друг в друге.
«Баю-бай, внучка, на груди утеса…»
Баю-бай, внучка, на груди утеса,
я тебе буду рассказывать, а ты засыпай,
баю-бай, тучка, на груди УТОСа —
было такое общество, не обращай
внимания, это к слову. Спи, Россия
на груди Берега Слоновой Кости,
спи, снежок, спи, чудесное, невыразимое,
и растленное речью – баю-бай. Гости
съезжались в рай.
И давал он всем имена – имена смерти:
дерево, воздух, глаз, любовь и т. п.
Птичка свила гнездо. Шрути-смрити,
чтоб поклевывать тути-фрути
окружающего. Напевай: я в тебе —
мова, мова…
Мол, такая нездешняя, и без крова
была. А потом всё, к чему прикасалась,
растило ее подкидышей «я не я», —
ими-нами, этими именами и откликалась
на любой оклик: «мама», «огонь», «колос»,
а по имени-отчеству – дом бытия.
Собственно, ветка и птичка – вот
и всё, что от нас осталось,
то есть мира. Птичка райская и ее помет.
Спите, все времена и елки,
и золотые шары,
спи, родная, и бог, как иголка
в этом сене волшебном, по имени «мы».
Память стелет соломку,
но жиденькую, скользкую —
под дорогу домой,
под отражение в зеркале,
под женщину – ту, с которой,
под всё на свете,
это неявное неузнаванье —
такое, что, кажется, дальше некуда,
но именно что неявное,
чтоб не упал, но падал, падал
и только в этом теперь и жил.
«А теперь возьми меня последнюю…»
А теперь возьми меня последнюю,
и первую меня возьми.
Дай, говорит, я тебя раздену
(любовь говорит слову).
Всё у нас будет иначе.
Помнишь, у Кафки, как они рылись
друг в друге, эти ангелы собачьей возни.
Забудь. Как люди.
Возьми меня промежуточную,
возьми между есть и нет.
Дай, говорит свет, я тебя раздену,
и лез на стены.
А потом, как уточка,
переворачивался
лицом ко дну.
Не волнуйся, она говорит окну,
всё у нас будет иначе,
главное, не оставляй меня приоткрытой.
По ту сторону слова,
откуда не возвращаются,
может быть, не безмолвие —
что-то другое, но что?
Будто кто-то стоит у двери,
не уходит, всё прощается…
Такой родной ли?
Ни слова, да и не дверь.
Что ж так тянется и скользит
эта жизнь, как плащаница,
проступая то домом вблизи,
то землей вдалеке, то рекою,
будто было в ней что-то
другое…
«Его биография, то есть история болезни…»
Его биография, то есть история болезни…
Нет, не о том. Что происходит
с энергией при распаде цветка, лошади,
человека, какие поёт она песни,
чьим горлом? Вроде бы здесь, на броде,
все в ней должно быть встревожено
и наполнено необычайной силой
для предстоящего превращенья,
а не увяданьем, немощью. Не тобой
она там поет с этим в спине осиновым
колом жизни, этой щелью
без губ – тоненькой, световой…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу