Матриархат. И королева.
И фрейлины с дуоденальным пенисом,
как у самцов. Ах, это клитор! Нево —
образимо – оказалось для ученых.
Особенно, когда увидели,
как сквозь него рожают, корчатся, и черной
розой рану волокут.
И зрители
хохочут леденяще.
Оттеночки. И тут.
Але ж немає краще.
Нет лучших мам,
и женщин лучше нет.
Мужчины, приседая в танце,
гнут шеи, изнывая, чтоб отдаться.
Она берет избранника, и там,
где был он, сестры поутру зализывают след.
«Маленький такой предмет…»
Маленький такой предмет…
Хотя – как сказать, откуда смотреть.
Внутри – слепое пятно,
а выпростав взгляд за смерть —
никаких примет.
Может, это не он, не оно.
Лежит себе и лежит,
бог знает, где и как,
маленький… Греются, как ужи,
на солнце – язык, рука,
и что-то там происходит —
вроде фиалки метафизической
или окна, блуждающего в человеке,
или темной материи, женившейся на природе
как Исаак на трехлетней Ревекке.
Вот он весь, на руках у бездны-няни,
маленький такой, лучистый,
с выпадающими, как систолы,
то ли ангелами, то ли днями.
«Нильгау, единорог, дымчатый великан…»
,
тело его плывет сквозь джунгли,
перебирая под собой евангелистами,
оставляя следы двуперстий.
Он несет себя как сосуд,
как меха на просвет с голубым вином,
его шея почти исчезает в небе —
там, где маленькая голова ибн сини
оборачивается из семи времен:
сумерки рая в глазах,
и в горло воткнутый полумесяц.
Он плывет меж сновидческими деревьями,
он целует их мочки ушные в сережках,
вглядываясь с исподу в рукописи листвы,
смешивая языки —
алые буквицы Рамаяны с зарослями Авесты.
Его маленькие женщины
в бежевых сорочках
держатся на виду, но поодаль,
обмахиваясь веером тревожного света.
Он чувствует их спиной,
они восходят по хребту
и гаснут на губах.
А когда встречаются двое,
они становятся на колени
и мерно чокаются лбами,
беседуя о девственницах.
А те стоят поодаль, слушают,
как будто речь о них.
«Калахари. Озеро под пустыней…»
,
в небе его воды мог бы и самолет кружить.
Ни глубина, ни возраст этой воды неведомы.
Нет никого там, кроме незрячих рыб золотых.
Ждут. Иногда что-то падает вниз
из горнего мира, светлого, мертвого —
этим они живут, прирастая
солнечной пылью и слепотой.
Наверху – но не есть, а бывает —
река. Но река ли? – короче себя —
как волна пробегает по телу.
И колесико-паучок
скатывается по бархану,
под которым – незрячее озеро жизни,
и рыбка за амальгамой плывет золотая.
«Смотрю в экран, а там слепой …»
—
худенький, узкоплечий,
с немного женственным легким лицом,
седыми волосами «под мальчика»
и беззащитно чуткими ладонями.
Ему 82 года. Аккуратно одетый
в то, о чем здесь давно забыли —
в скромность и милость,
в тихую безоружную смелость,
в какую-то детскую доверчивость
к собеседнику, к жизни и смерти,
и как-то, наверно, связанное с этим
застенчивое достоинство.
Он сидит в своей комнате,
Вот, говорит, там – Пушкин,
и указывает рукой на стену.
Что Вы спросили, простите?
Нет, самое страшное – это яма.
Не столб, я его чувствую,
когда приближаюсь, а вот яму —
нет. Ну что Вы! Слепота – не беда,
по сравненью с отсутствием рук, например, —
вот где истинный ужас:
даже пуговицу не расстегнуть!
Что, простите?
Вовсе не чернота. Что есть – «черное»?
Понимаете?
Я так люблю по зимнему лесу бродить,
там я каждое дерево знаю,
и как растет оно, и куда.
Это нескромно, конечно, но…
я счастлив.
И когда танцевал с дамами,
у меня их было немало, да,
и мазурку и падеграс…
Они все красивые были, я ж это вижу.
Если бы, говорите? Даже не знаю.
Ну вот снег, его цвет, когда он летит,
и вот эти оттенки
между снегом летящим и воздухом,
эти зазоры и переходы…
Вот это, наверно,
я хотел бы увидеть в первый миг,
если б, как Вы говорите, «прозрел».
Я смотрю в этот тихий экран
и не слышу, конечно.
Руки, да, вот что важно,
это правильно он говорит,
а она переводит на пальцах.
И снег.
Три неполных мне было тогда,
незаметно я вышел из дома —
по снегу пройтись босиком.
Вот и всё. Осложнение. Руки
и снег. Да, всё так. Мой отец —
капитан корабля. И я тоже мечтал,
но сказал он, что я не услышу
сигнала тревоги.
Стал актером. Нас вся труппа таких.
Если руку приложишь к роялю,
можно чувствовать – нет, не звук,
но характер его и движенье.
И когда я хочу вдруг услышать
голос мамы или отца,
я вот так же могу приложить
к их горлу ладонь.
Нет, совсем не обидно.
Он прав, лишь нюансы и обертоны —
не звук и не голос,
а эти следы, превращения звука —
вот был он одним, и уже он другой.
Вот это, наверное,
первым хотел бы услышать.
У снега. У мамы. У волн.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу