Тщетно в Москве искать уголка потемнее,
тут даже снег белофосфорно свет излучает.
Мчатся машины по улицам, как по тоннелям,
светятся окна, их звёздный расклад
не случаен.
Есть переулок, где старые рушат зданья,
зданья, что ранее луг на реке погубили,
там,
как цветы на лугу в той давности давней,
звёзды встречаются – жёлтые, красные, голубые.
Вот красота – вознесение луга на небо!
Пусть даже,
ёжась лучами-тычинками да лепестками,
летние звёзды вроде Веги или Денеба
падают в снег, на кровельное железо и камень.
Спит экскаватор, ковш положив на дуб.
По веткам
сны колготятся, будто жильцы в суете выселений.
Тихо на шаре земном, слишком, может быть, ветхом
по генеральному плану застройки вселенной.
«Память моя, как сбившаяся со следа гончая…»
Память моя, как сбившаяся со следа гончая,
забегает в будущее,
в неизвестное тычет свой мокрый нос…
(Жизнь – это когда прошлое ещё не закончилось,
а будущее уже началось.)
Вернётся
и то заскулит, угла не найдя привычного,
то задней лапой за ухом в настроеньи самом дурном,
то вдруг что-то вспомнит,
скосится глазом коричневым
и вновь, как за кошкой,
рванётся за прожитым днём.
Сменяются времена года. Но не в беломошном бору.
В нём ничто не меняется. Он всегда в постоянстве неком.
Только лишь белый мох
– шкурой белого медведя на полу —
раз в году чистится белым, как сам он,
снегом.
Мчатся лето, весна, зима – стороной.
Стороной осень – ликом иконописным.
Стороной прошли первобытно-общинный строй,
рабовладельческий, феодализмы, капитализмы…
И только время в бору стоит, как в графине вода,
и совершенно не зависит от своего далёкого праначала.
Видимо, здешнее время вообще никогда
никаким таким свойством материи себя не считало.
Поэтому тетерев в воздухе может встать, как ветряк,
и долго стоять в раздумье – крылья провисли.
Поэтому телеграфными проводами лежат на ветвях
следы прыгавшей с дерева на дерево
рыси.
И сосны стоят, будто в каждую втиснут взрыв,
будто весь этот бор, по сути, мартиролог, картотека,
где в хвою сосновую с помощью римских цифр
внесены данные на каждого когда-либо жившего
человека.
Костёр запалив, срежу рябинку на таганок
и, глядя в огонь, буду думать, как это на нагло,
что Тáрнога – это ещё и, если поближе, Таганрог
и, если подальше, античный город Танагра.
А вспомнить, как берег над поймой крут,
да об окрестных холмах-угорах зелено-кудрых,
то Тáрнога – это ещё и польский град Тарногруд,
и польский же город Тарновске-Гуры.
А память всё выдаёт созвучия на-гора,
Польша ли, Франция, суша ли, море.
То-то сейчас икнулось великому Тангароа,
океанскому богу полинезийцев маори.
Накинув на плечи обрезанную дембельскую шинель,
в вечное пламя гляжу, как слепец, неподвижен.
«Речной перекат за бугром – Ниагара шумней.
Триангуляционная вышка – Эйфелева башня выше!»
Всей Тарноги – слово. Но чую, загад не бывает богат,
такое оно и пред божием словом не струсит.
Раз в детстве я слышал: всем клином врезаясь в закат,
огромный, красные, странно гортанили гуси.
И чу! То ль в огне, то ли в небе кричат: «Тар-но-га-а!..»
Где-то сказано: «Огненнаго искушенья
не чуждайтесь как приключения для вас страннаго » .
Странная Тарнога. Две староверки сожглись на кожевне.
И было мне знание (пусть кто-то сочтёт за бзик),
что Тарнога – древнее буква-символ. Пусть не изучен
распределённый во всей планете такой язык,
и пусть он угадывается лишь по созвучьям.
Пусть в этом былом языке всё разбивку: слова, слога,
но вот и по Франции – аль в совпадении редком? —
летит река Тарн, своим древние га-га-га,
растерявшая древле по здешним студёным рекам.
Корова Икона, белая морда с рыжей каймою,
что же ты вспомнилась, скажи на милость?
Сыто подойник гудел, «как перед войною».
Икона, на тебя и вправду молились.
Читать дальше