Сигаретой согревшись, я таю и льюсь на паркет,
чтоб прижился в паркете торшера горящего корень.
Одиночество — геометрический рай потолка,
монотонное небо в двенадцать расчетных квадратов.
Я смотрю на часы, на часах ходят кругом века,
бесконечность пробьют, пропадут и вернутся обратно.
И осень не устойчива, и я
смотрю на небо: блюз последних листьев —
не музыка, рисунок бытия,
дилогия, роман в опавших письмах.
Случайная, короткая игра,
где расстоянье служит лейтмотивом
разлуке с жизнью. Тёплые ветра
сметают листья, письма…мимо, мимо…
И небо — как инстанция, куда
отчаявшийся шлёт свои молитвы
спокойствию, не зная, что года
спокойствия из холода отлиты.
Что вечная зима — простой прогноз,
а вечные сомнения — диагноз.
Пропишет врач железный стук колёс,
три раза в год, и море, лучше — в август.
Но время неустойчиво, его
отрезки на Руси неравномерны:
они девятимесячной зимой
темны, к тому же действуют на нервы.
Отсюда неустойчивость черты
слиянья неба с крышами бараков.
И даже в одиночестве мечты
осенний мир для нас не одинаков.
Замерзали, я знаю, в сквозных подворотнях ветра.
Это было начало зимы, завершенья начало.
Лисий нос в небесах — вечерами луна так хитра —
нюхал окна квартир и лучом ворошил одеяла.
Спали все. Даже свет в коридоре, умаявшись, спал,
вспыхнув коротко нитью вольфрамовой. Спали младенцы
в роддомах. Спал поэт ленинградский, спал волчий оскал
на плече уголовника. Смявшись, спало полотенце.
Это было начало зимы. Так хотелось украсть
портмоне с толстой пачкой весенних берёзовых листьев.
Так хотелось порвать небосводу студёную пасть,
чтобы выпустить жар! Накалить им блестящие мысли.
Но уснула Багира и когти её расслоил
спёртый воздух квартиры, зашторенной снежною скукой.
И сосед-алкоголик во сне с бодуна колотил
свою рыжую, словно апрельское солнышко, суку.
Спали все. Этот нудный ноктюрн можно не продолжать,
просто вызубрить столбики слов ленинградского Кая.
Но итог безутешен: проснувшись, здесь нечем дышать,
как и там, где не спят никогда — в вечном лете. Я знаю.
Рядом с осенью целыми днями
бродит ветер по платью реки.
Вечер лунными дышит огнями,
будто курят луну казаки.
Стонет птица по-русски напевно,
здесь земли нашей древняя грань.
И как будто степная царевна,
льёт притихшие воды Кубань.
Птица стонет и солнце садится
на коней покрывалом ночей.
Смотрят в небо казачьи станицы
огоньками оконных свечей.
Бродят тучи как сонные звери,
мокрой шерстью дождей шевеля.
Разве можно здесь в бога не верить,
если бог — это наша земля.
В кольце Садовом — призраки Парижа,
в Чертанове — сплошное Катманду.
Кто знает, как в России можно выжить,
сидит с вещами в аэропорту.
Этапы, пересылки и бараки —
колье, в котором фианит Кремля
торчит как фикса лагерной собаки,
загрызшей своего поводыря.
Страна, где всё нечёт и всё не в рифму,
где полный ход намереньям благим,
бычками и помадой пишет в лифтах
трёхбуквенный народный русский гимн.
Наручники, намордники, бушлаты —
модельный бизнес скотного двора,
прет-а-порте Доцентов и Горбатых,
чумная, неживая мишура.
На Камергерском — выродки Парижа
в чертановской Уганде тупиков.
Кто помнит, как в России можно выжить,
не пишет ни признаний, ни стихов.
Ледяное. Серое. Бетон.
Волчий сон. Сибирская столица.
Жёлтый в небесах — я знаю, он
ночью обязательно приснится.
Подо льдом утопленница Обь
бьётся об метровую коросту.
День в сугробах заживо угробь —
рассмеются северные звёзды.
Небо…Небо уксус мудрецов,
химия раскрашенных снежинок
светофором. Женское лицо
белым, белым, белым обложило.
Белое на сером — рокенрол
бешеный, простуженный, сибирский.
Словно вспышка спички, день прошёл,
вечером испачкался, смирился.
Я живу и ты живёшь, и все
будут жить, от счастья леденея.
В щели окон — полосы газет,
душу — в свитер, ноги — к батарее.
Так, в квадрате комнаты распят,
жду весны, как мёртвый воскресенья.
Брошен в ад. Ни в чём не виноват,
кроме географии рождения.
Бог — в тишине. Бог — в тысячах парсек,
в галактиках, в созвездиях, в системах.
Читать дальше