Будет знать – ты мне поверь –
книги, музыку и пляску…
Он мне в уши и теперь
намурлыкал эту сказку.
1947
Ой, спы, дитя, без сповыття.
Украинская песня
Едут чумаки по степи,
движутся медленно;
на колесах словно цепи,
холодно, ветрено.
В Нежин соль везут из Крыма,
степь расстилается;
их котлы черны от дыма,
ночь надвигается.
На костре кулеш кипит,
булькает яростно;
коростель в степи скрипит
горестно, жалостно.
Грома дальнего раскат,
день завтра ведренный;
хитрый тянется рассказ –
за полночь, медленный.
От костра плывет жара
дремно, приманчиво.
«Хлопцы! Спать давно пора.
Сказки – приканчивай».
Петухи в степи вопят,
звезды подвинулись;
чумаки роскошно спят,
важно раскинулись.
А ночь – красота и диво,
серебряная перспектива
в парче из лунных лучей,
и тысячи запахов сладких,
таящихся в сумрака складках,
где сонно лопочет ручей.
От этих степей казацких,
от этих огней чумацких
и рос его огненный дух,
рожденный на вольной равнине,
и только в холодном камине
в последний – взвился и потух.
Дождь сеет и сеет без шума,
туманом окутан Исакий,
как будто томит его дума
об этом предерзком писаке,
Что резво меж лужами скачет,
но все-таки ноги промочит,
что нос свой под шляпою прячет
и, слышно, в досаде бормочет:
«Зачем я оставил Полтаву,
свой Нежин покинув, уехал
в огнями сверкавшую славу,
в манящую близость успеха?
В тот город, где бледные ночи,
где нет ни родного, ни друга,
в туман без чудес и пророчеств,
где царствует циркуль да вьюга…
Там лица угрюмы, упрямы,
там верят лишь в почесть да в прибыль;
«Портрет» там выходит из рамы
художнику на погибель…
Доносы, дознанья, шпионы –
власть Третьего отделенья;
пред старшими чином – поклоны,
пред троном – во прах на колени.
Лишь пушкинской славы сиянье,
лишь взрывы горячего смеха –
ума и души обаянье
будили ответное эхо.
Так пушкинский разум был светел,
что будто в России светало,
но деспот рассвет тот заметил,
и Пушкина больше не стало.
Так пушкинский гений был ясен,
так полон был света и пыла,
что совам полночным опасен –
слепило сиянье светила.
И Невский проспект стал дремучим,
заросшим чиновничьим лесом,
и низко клубящимся тучам
лежать на нем тягостным прессом.
Какое здесь сердцу веселье?
Ни песен, ни бешеной пляски;
плетется чиновник в «Шинели»
да скачут герои «Коляски».
А «Нос» по проспекту гуляет,
а немцы секут шематона,
а Поприщин воображает
себя обладателем трона…
Исчезнуть отсюда, уехать
от этого бреда и вздора!
Да, может, откликнется эхо
на громкий успех «Ревизора»?
Вот он уже с год за границей;
в душе его ходят зарницы,
то жаром восторга охлынут,
то тучи содвинут.
Бороться с бесправьем? Попробуй!
Он едет крахмальной Европой.
Повсюду – цветочные грядки.
Чужие порядки.
Германия, Франция, Альпы…
Так ехать и ехать все вдаль бы,
чтоб скрыться, стереться из вида,
но – морем Европа обрыта.
Нет Пушкина больше на свете!
А кто же в ответе?
Недобрые носятся слухи,
упорны и глухи…
Об этом и думать постыло:
кровавая мгла над короной…
Россия застыла
от лермонтовской похоронной.
Ну, этот был выслан немедля
и пал бездыханный,
еще хорошо – не от петли, –
от пули нежданной.
А те, декабристы?!
Кто в ссылке, а кто всенародно повешен…
Дрожат на виске его жилки,
глядит, как помешан.
Уж если тех… громких фамилий…
Что ждать панычу с Украины?
Страниц его дерзостной силы
бесчисленны вины.
Взять зеркало «Ревизора»:
ведь рожи-то – подлинно кривы;
под сталью жандармского взора
устоев подрывы!
А что у Вольтера в Фернее
ты был, – все зачтут и зачислят:
чего уж свидетельств вернее
развратности мысли!
Лицо венценосного Вия:
поднимутся тяжкие веки,
протянутся пальцы кривые
за горы, за реки…
Читать дальше