* * *
Как холодно, когда цветут сады!
Продрогнешь в переулке утром рано,
где дерево выходит из тумана,
как человек выходит из беды;
дотянешься, на цыпочки привстав,
сырую ветку осторожно тронешь…
Загадочны, как линии ладони,
прожилки тополиного листа.
И, как ни сокрушайся над судьбой,
у этих линий ничего не вызнать,
и душу греет лишь привычка к жизни,
рядясь в надежду, веру и любовь.
* * *
Этих белых садов наважденье!
Эти сумерки грехопаденья —
в небе ль пасмурно, в сердце ль черно?
В мире холодно, ветрено, шатко.
Ничего для тебя мне не жалко.
Жаль, не надо тебе ничего.
Я слепа, как любовь. И не знаю,
что от пьяного щедрого мая
мне такая достанется грусть…
Спи, моя колыбельная песня,
мой последний полет в поднебесье,
из которого я не вернусь.
Спи, моя безутешная нежность.
До твоих ли истоков безгрешных
дотянуться устами — и пить.
В вечный круговорот вовлеченным,
заблудившимся в космосе черном,
что и делать нам, как не любить?..
* * *
Ничего я тебе не скажу —
сам свои подытожишь потери.
Ухожу.
Словно звук прохожу
сквозь закрытые наглухо двери.
Исчезаю, как солнечный свет
растворяется в сумерках лета.
Видишь — нет меня?
Нет меня.
Нет…
Зажигаю впотьмах сигарету,
улыбаюсь и в очи гляжу,
тише мыши по дому хожу
в час рассвета,
чищу, мою, стираю, сушу,
щи готовлю и вирши пишу,
спать укладываю и бужу,
а захочешь дотронуться —
нету…
* * *
Ни от чего Господь не уберег.
В долине рожь знобит зеленой дрожью,
и подорожник никнет вдоль дорог,
и бэтээры прут по бездорожью.
И образок на выцветший мундир
из-под тельняшки выбился некстати.
И чье-то чадо сквозь прицел следит
за точкой, где у сына на груди
заложницею бьется Божья матерь.
* * *
Наверно, старею.
По лужам, разувшись, бреду,
тяжелую сумку едва приподняв над водою.
Ловлю отражение мира, в котором была молодою,
беспечной, бессмертной, свободной от сумок и дум.
Скользя, оступаясь, разбрызгивая фонари,
вплываю, как в бухту корабль, в телефонную будку.
О чем? Да не все ли равно? Говори, говори, говори.
Что жив и здоров, и меня еще помнишь как будто.
О чем — да не все ли равно — говорить, говорить, говорить,
взахлеб, запинаясь, саму себя опережая,
и, в небо уставясь, из воздуха взгляд твой лепить,
как скульптор — из глины — колхозницу к Дню урожая.
Какие проблемы? Такая ли, знаешь, беда
с собою, с судьбою, с друзьями, с делами, с годами…
И очи слепит утонувшая в луже звезда,
и хочется плакать — наверное, в детство впадаю.
Звони, моя Радость. Попавшим в один переплет
неизданной книги — не выжить без привязи хрупкой.
О чем? Да не все ли равно, коль в пространстве
твой голос плывет,
согревший собой телефонную мертвую трубку…
* * *
Как старец, сух июнь.
Началом листопада
уже вовсю больны сады, но по ночам,
где небо и душа взаимно встрече рады,
еще раз умереть — подумаешь, печаль.
Плывет под каблуком асфальт, течет из луга
горячих трав настой, густой, как эта грусть,
утратившая смысл: подумаешь, разлука…
Уснув на склоне дня, в душе твоей проснусь.
Уже пора не лет, а светоисчисленья
отпущенного мне участия небес.
Мой срам. Мой шрам, мой шарм —
болезнь стихоплетенья —
что может быть чудней в стране сплошных чудес?
Слепая власть стихий!
Как жизнь чужая, мимо
проносится трамвай, шатаясь и скрипя,
и время бытия в пространстве столь же мнимо,
как эти полчаса дороги до тебя…
* * *
Мир еще не проснулся для вечных забот.
Только небо с востока слегка заалело,
только пьяный шиповник, прогнувший забор,
создает ощущение тяжести тела.
Мир еще не очнулся от веры и лжи.
Невесомы, как ангелы, сонные мысли.
И на ветке шиповника капля дрожит,
растянув ощущение радости жизни.
Видишь, как безмятежно мятежники спят,
как безгрешно грядущие грешники дышат.
И ленивое время течет сквозь тебя,
словно солнечный свет, прожигающий крыши.
Ни обиды, ни страха, ни гнева в душе —
весь запал расстреляла судьба вхолостую.
И потянет вернуться, да поздно уже —
свято место оставленное не пустует.
Вот теперь-то я знаю, что слезы — вода,
и пространство, как парус, заполнено ветром,
что, срывая с орбиты, несет в никуда
этот миг, преломленный лучом предрассветным.
Читать дальше