В этой жизни, что тащится как Сахарой верблюдище
Сквозь какой-то непочатый день,
Мы даже зная об осени будущей
Прыгнем сердцем прямо в сирень.
Прыгнем, теряя из глотки улыбки,
Крича громовое На !
Как прыгает по коричневой скрипке
Вдруг лопнувшая струна.
Январь 1919
Вы прошли над моими гремящими шумами.
Этой стаей веснушек, словно пчелы звеня.
Для чего ж столько лет, неверная, думали:
Любить иль нет меня!
Подойдете и ближе. Я знаю. Прорежете
Десна жизни моей, точно мудрости зуб.
Знаю: жуть самых нежных нежитей
Засмеется из красной трясины ваших топких губ.
Сколько зим, занесенных моею тоскою.
Моим шагом торопится опустелый час.
Вот уж помню: извозчик. И сиренью морскою
Запахло из раковин ваших глаз.
Вся запела бурей, не каких великолепий!
Прозвенев на весь город, с пальца скатилось кольцо.
И сорвав с головы своей легкое кепи,
Вы взмахнули им улице встречной в лицо.
И двоясь, хохотали
В пролетавших витринах,
И роняли
Из пригоршней глаз винограды зрачка.
А лихач задыхался на распухнувших шинах,
Торопя прямо в полночь своего рысака.
Октябрь 1917
Принцип растекающегося звука
Тишина. И на крыше.
А выше —
Еще тише…
Без цели…
Граммофоном оскалены окна, как пасть волчья.
А внизу, проститутками короновавши панели,
Гогочет, хохочет прилив человеческой сволочи.
— Легкий ветер сквозь ветви. Треск вереска твой верящий голос.
Через вереск неся едкий яд, чад и жуть,
Июньский день ко мне дополз,
Впился мне солнцем прожалить грудь.
Жир солнца по крыше, как по бутербродам
Жидкое, жаркое масло, тек…
И Москва нам казалась плохим переводом
Каких-то Божьих тревожных строк.
И когда приближалась ты сквозными глазами,
И город вопил, отбегая к Кремлю,
И биплан твоих губ над моими губами
Очерчивал, перевернувшись, мертвую петлю, —
Это медное небо было только над нами,
И под ним было только наше люблю!
Этим небом сдавлены, как тесным воротом,
Мы молчали в удушьи,
Всё глуше,
Слабей…
Как золотые черепахи, проползли над городом
Песками дня купола церквей.
И когда эти улицы зноем стихали
И умолкли уйти в тишину и грустить, —
В первый раз я поклялся моими стихами
Себе за тебя отомстить.
Июнь 1918
«Если город раскаялся в шуме…»
Если город раскаялся в шуме,
Если страшно ему, что медь,
Мы лягем подобно верблюдам в самуме
Верблюжею грыжей реветь.
Кто-то хвастался тихою частью
И вытаскивал на удочке час,
А земля была вся от счастья
И счастье было от нас.
И заря растекала слюни
Над нотами шоссейных колей
Груди женщин асфальта в июне
Мягчей.
И губы ребят дымились
У проруби этих грудей
И какая-то страшная милость
Желтым маслом покрыла везде.
Из кафэ выгоняли медведя,
За луною носилась толпа.
Вместо Федора звали Федей
И улицы стали пай.
Стали мерять не на сажéни,
А на вершки температуру в крови,
По таблице простой умножений
Исчисляли силу любви.
И пока из какого-то чуда
Не восстал завопить мертвец,
Поэты ревели как словно верблюды
От жестокой грыжи сердец.
Ноябрь 1918
Последнее слово обвиняемого
Не потому, что себя разменял я на сто пятачков,
Иль что вместо души обхожусь только кашицей рубленой, —
В сотый раз я пишу о цвете зрачков
И о ласках мною возлюбленной.
Воспевая Россию и народ, исхудавший в скелет,
На лысину заслужил бы лавровые веники,
Но разве заниматься логарифмами бед
Дело такого, как я, священника?
Говорят, что когда-то заезжий фигляр,
Фокусник уличный, в церковь зайдя освещенную,
Захотел словами жарче угля
Помолиться, упав пред Мадонною.
Но молитвам научен не был шутник,
Он знал только фокусы, знал только арийки,
И пред краюхой иконы поник
И горячо стал кидать свои шарики.
И этим проворством приученных рук,
Которым смешил он в провинции девочек,
Рассказал невозможную тысячу мук,
Истерзавшую сердце у неуча.
Читать дальше