Мир в осколках, как в битой посуде.
Норовя похрустеть побольней,
наступают стеклянные люди
на таких же стеклянных людей.
Что в России, себя доконавшей,
нас, быть может, сумеет спасти?
Понимание хрупкости нашей
и невечности вечности.
26 марта 1997
«Хрустальный шар прадедушки Вильгельма…»
Хрустальный шар прадедушки Вильгельма —
дар стеклодува, жившего богемно
в Лифляндии, недалеко от Риги,
где пахли тмином сладкие ковриги…
И я взлечу — лишь мне бы не мешали —
не на воздушном — на хрустальном шаре,
где выдуты внутри, так сокровенны,
как спутанные водоросли, гены.
Кто я такой? Чьим я рожден набегом?
Быть может, предок мой был печенегом.
А может быть, во мне срослись навеки
древляне, скифы, викинги и греки?
Рожден я был, назло всем узким вкусам,
поляком, немцем, русским, белорусом,
и украинцем, и чуть-чуть монголом,
а в общем-то рожден ребенком голым.
Рокочет ритм во мне, как дар Дарьяла.
Гасконское во мне от Д’Артаньяна.
У моего раскатистого стиля
фламандское от менестреля Тиля.
И как бы в мои гены ни совались,
я человек — вот вся национальность.
Как шар земной, сверкает многогенно
хрустальный шар прадедушки Вильгельма.
Россия, кто ты — Азия? Европа?
Сам наш язык — ребенок эфиопа.
И если с вами мы не из уродов,
мы происходим ото всех народов.
Апрель 1997
Как на сцене Бруклина,
разрумянясь клюквенно,
словно после банюшки,
проплывают бабушки,
песнями начинены,
словно Стенькины челны.
И с губами,
важно выпяченными,
колобками, пышно выпеченными
во архангельской печи,
с пылу,
с жару,
да со смаком,
до восьмидесяти с гаком —
обожжешься —
горячи!
Их цветастые оборки
дают шороха в Нью-Йорке.
От подобных шорохов
далеко ли до грехов!
Ой, жги,
жги,
жги…
Это пляшут бабушки!
«Я стара,
стара,
стара,
я старательная.
У меня опять пора
целовательная.
Дед,
дед,
дед,
дед,
ты чего это одет
и под одеялом?
Тебе это не прощу,
затащу и отомщу
прежним сеновалом!»
Ах,
эх,
ох,
ух —
среди женщин нет старух!
Не прожить на пенсию.
Умирать —
так с песнею!
Эх,
ах,
ух.
ох —
бабий вздох
давно издох.
Не осталось слез для глаз,
не осталось даже нас.
Что осталось?
Только пляс.
Русь,
ты довоображалась.
Вызывала раньше страх,
Вызываешь нынче жалость.
Ух,
ох,
ох,
ах!
Стыд,
Россия,
быть зазнайкой,
если стала попрошайкой,
клянча по миру у всех.
Ох,
ух,
ах,
эх!
Но склоняют с уважением
небоскребы их башки
перед русской песней женскою,
перед вами,
бабушки!
Вытирает слезы негр.
Зал набит,
а русских нет.
Нету русских.
Где они?
Никого из быв. советских,
ни посольских,
ни торгпредских —
только мы с женой одни.
На картошке,
что ли,
все?
На приехавшей «попсе»?
Как в застой за колбасой,
очереди за «попсой».
Нету русских.
Где их след?
Может, и России нет?
В сладострастной стадной неге
все они сейчас в «Карнеги»,
где визжат, как туареги,
их фанерные божки,
их бомонд,
иконостасик:
«Ты — моя банька,
я твой тазик»…
Выручайте, бабушки!
Россия-матушка
почти угроблена,
но в силе мудрого озорства,
как запасная вторая родина,
Россия-бабушка
еще жива!
1997
Две молодые головы
на «ты» шептались в прошлом счастье,
и поцелуй был как причастье…
Но я с тобою попрощаться
хотел бы все-таки на «вы».
В колодце плавает звезда
и хочет выбраться на небо,
а я не выберусь, наверно,
но грустно и благоговейно
благодарю Вас навсегда.
Боялись оба мы тогда
в избушке скрытной и скрипучей,
накрытой, как тулупом, тучей.
Вы — не заслуженный мной случай.
Благодарю Вас навсегда.
Мне камышами Ваше «да»
ночное озеро шепнуло.
Тень белая ко мне шагнула,
да так, что ходики шатнуло.
Благодарю Вас навсегда.
Туман баюкала вода,
и надвигались Ваши очи,
которых нет смелей и кротче.
Сестра родная белой ночи,
благодарю Вас навсегда.
Не страшно Страшного суда.
Не страшно мне суда мирского…
Быть благодарным — так рисково.
Ржавеет счастье, как подкова.
Готов к несчастьям — что такого!
Но я готов и к счастью снова…
Благодарю Вас навсегда.
Читать дальше