Анастасия Петровна Ревуцкая
вот что спросила, так мягко казня:
«Что ж вы воюете, русские с русскими,
будто Гражданской войне нет конца?
Что ж вы деретесь, как малые дети,
как за игрушки, за деньги, за власть?
Что ж вы Россию все делите, делите —
так вообще она может пропасть…»
Анастасия Петровна Ревуцкая,
чувствую, каменно отяжелев,
что-то сиротское, что-то приютское
здесь, над могилами Сен-Женевьев.
Что я стою с головою повинною,
если была до меня та война?
Но из себя все могилы не выну я.
Может быть даже невинной вина.
Если бы белые красных пожизненно
вышвырнули из Крыма в Стамбул,
вдруг бы на кладбище это парижское
Врангеля внук заглянул и вздохнул.
Напоминая взаимозлодейские
кровопролития, ненависть, гнев,
тлели бы звездочки красноармейские
здесь, на надгробиях Сен-Женевьев.
Но расстреляли, наверное, ангелов,
тех, чьи застенчивые персты
тщетно пытались и красных, и Врангеля,
их примирив, для России спасти.
И над моими надеждами детскими
вдруг пролетел молодой-молодой
ангел с погонами белогвардейскими,
с красноармейской, родной мне звездой.
Анастасия Петровна Ревуцкая .
Шепот шиповника — крик тишины:
«Где же вы, ангелы, ангелы русские, —
Боже мой, как вы сегодня нужны!»
Сентябрь 2002
А поцелуй — он все длится, длится,
и невозможно пошевелиться,
и разделиться уже нельзя,
когда сливаются наши лица
и переливаются глаза в глаза.
Под небом нёба, где так бездонно,
в том теплом таинстве, где ни зги,
щепками мокрыми новорожденно
друг в друга торкаются языки.
Еще немного дай поцарюю
внутри даруемого царства губ.
У смысла жизни — вкус поцелуя.
Господь, спасибо, что ты не скуп.
Тебя, любимая, я драгоценю.
С тобой мы всюду, как в свежем сене,
где пьяно-сладостная шелестня.
Дай поцелуями мне воскресенье
и поцелуями продли меня!
Ноябрь 2002 Госпиталь в Талсе
Я на площади Ютика в Талсе
стою, как Щелкунчик,
который сбежал из балета,
посреди оклахомских степей,
посреди раскаленного лета.
Здесь привыкли ко мне,
и мой красный мундир деревянный
тем хорош, что на красном невидима кровь,
а внутри меня — рана за раной.
Мне бинтуют их,
зашивают, —
есть и поверху, есть и сквозные,
но никак она не заживает,
моя главная рана — Россия.
Поучают Россию, как будто девчонку,
в Брюсселе, Женеве.
Было стыдно, когда все боялись ее.
Стало стыдно, когда все жалеют.
Но ее поднимают на крыльях
Чайковского белые лебеди.
Он с ладони их выкормил
теплыми крошками хлебными.
Я Щелкунчик из сказки немецкой,
из музыки русской,
но давно не бродил
по таежной тропинке,
от игл и мягкой, и хрусткой.
Мне ковбой на родео сказал:
«Ты прости, я был в школе лентяем.
Где Россия?
Постой, — где-то между Германией
и… и Китаем?»
А ведь в точку попал он.
Россия действительно между,
но от этого «между»
терять нам не стоит надежду.
И однажды я вздрогнул
на площади Ютика в Талсе,
потому что с Россией на миг
с глазу на глаз остался.
Это мне городские часы
под размеренные удары
заиграли хрустально
мелодию Лары.
Жаль, что сам Пастернак не услышал той музыки,
снега рождественского искристей.
Если даже не фильм,
то ему бы понравилась Джули Кристи.
Запрещенный роман
прорывался в Россию
мелодией Мориса Жарра.
Выключали экран телевизора,
если на льду
танцевала под эту крамольную музыку пара.
Но во всех кабаках —
и в столице,
и даже в Елабуге —
тему Лары играть ухитрялись,
прикинувшись дурнями,
лабухи.
И рыдали медвежьи
опилками туго набитые чучела,
потому что,
как запах тайги,
эта музыка мучила.
И, не зная за что,
инвалиды рублевки кидали,
и мелодии этой подзванивали медали:
Если, крича,
плачу почти навзрыд,
словно свеча,
Лара в душе стоит.
Словно свеча,
в этот проклятый век,
воском шепча,
светит она сквозь снег.
И ты плачешь, Россия, плачешь
по всем, кто где-то замерз в пути.
Жгут, горячи,
слезы, как воск свечи.
Русь, ты свети!
Лара, свети, свети!
Даже кресты
плачут живой смолой.
Родина, ты
будь ради нас живой!
Мир пустоват,
если нет звезд в ночи,
и Пастернак
с Ларой, как две свечи.
Читать дальше