Он с нами шел. Нас — несколько посланцев
На праздник из Советского Союза,
И все мы, так же как хозяин наш,
Растроганно, взволнованно, счастливо
По парку шли, вослед за Димитровым,
В порывистую вслушиваясь речь.
Цвели сереброствольные платаны,
Веселой рябью запятнав аллею,
Серебряно дрозды перекликались,
Серебряно поблескивали нити
Седых волос, как бы вплетенных в волны
Откинутой свободной львиной гривы.
Он шел стремительно. Он счастье нес в себе.
Светился победительною силой
Красивого болгарского мужчины,
Отважного, запальчивого мужа
Больших советов и великих битв.
Он говорил. Души его волненье
И страстность Прометеева его
Ложились рассудительно и мудро
В простые, неприкрашенные фразы
Из точных и прямых, непышных слов,
Таких же беспредельно человечных,
Как этот человечный человек,
Который стал за жизнь свою легендой,
Но памятником собственным не стал.
Он говорил о чудотворстве слова,
О письменности несравненной силе,
О свете поэтического взлета
И о стихах, насущных, точно хлеб.
Употребляя имена родные,
Он их назвал созвездьем побратимства —
Мятежный Ботев, Пушкин и Шевченко,
Предвестники той радости великой,
Когда народы, распри позабыв,
Одной семьею станут. Он сказал,
Что счета нету им, искристым граням
Прекрасного алмаза языка,
Который чист и тверд, как дух народа,
Затем что он рожден в его глубинах.
В них разгорелся, спекся, прояснился,
Набрался силы тот алмаз священный,
Примета и прикраса всех племен.
Я ликовал, прислушиваясь к речи,
Что гордо раздавалась вкруг меня,
Предчувствуя, каким широким светом
Пойдет греметь торжественный язык,
Написанный узорами Кирилла
На пурпуре развернутых знамен.
Когда за стол, украшенный цветами,
Уселись мы, чтобы отметить праздник,
Он поднялся, вином наполнил кубок,
И вспыхнуло костром оно в кристалле,
Поднял его и осушил до дна
За слово нашей правды человечьей,
Святой навеки и простой навеки,
Как свет, как жизнь, как воздух, как свобода.
1972
Перевод М. Алигер
125. ТРИПТИХ СИМОНУ ЧИКОВАНИ
1
Я захлебываюсь. Я падаю. Я задыхаюсь.
Под их обвалом, под их неоглядностью.
Я к ним прислушиваюсь. Я в них вживаюсь
с пытливой тоской, с ненасытной жадностью.
И меня словно сковывает онемением
от ясновиденья горькой их участи,
ибо не стали они ни тенью, ни тленьем,
а легли в основанье моей живучести.
Я их касаюсь касаньями алчными,
мерю их зорями яркими, мерю их ясностью вечера,
сердце свое пронзая, словно лучами глетчера,
копьями острыми и прозрачными.
Из нор, из щелей сознания, из смутного мрака
нежности
они сквозь меня прорастают своими острыми
лезвиями,
обжигающими, как зной, и, как снег на вершинах,
трезвыми
в самоуверенной власти и неизбежности.
Их не развеешь годами, тревогами,
не распугаешь ветрами страдания,
круто встают над моими дорогами
воспоминания, воспоминания…
Кручи, утесы, вершины в низком склонились
поклоне,
свод тишины высокой, снег на тенистом склоне,
вечности белые храмы, горы Кавкасиони!
Кланяться вам, и грезить о вас, и куда от вас
деться?
Век сухие скорлупки разрываю я исступленно,
чтобы, как в лики легенды, благоговейно
вглядеться
в вопиющие взоры Марики, в онемевшие очи
Симона.
2
Ты не забыл ее, Симон? Ты не забыл?
Дул жаркий ветер. День удушлив был.
Лучи дробились горной крутизной.
Кругом безмолвие. Безмолвие и зной.
Бывает так лишь в странном диком сне —
ты бредишь и пылаешь, как в огне,
и ужас вдруг,
и широко вокруг
крутой и острый горизонт недобрый,
и по зубцам, по склонам, там и тут,
зловеще и запутанно ползут
тропинки серо-желтые, как кобры.
Такую цепкость, липкость, духоту
в заклятье страшном, в тягостном бреду,
пожалуй, вы почувствовать могли бы
на гребнях тех горбов
проемы тех гробов
и травы, вросшие в базальтовые глыбы.
Жилищ погибших прах, реки умершей шов,
столетьями обглоданные суши,
дудчатые мослы, невидимые души,
преддверье Азии, ее живых песков.
Ты не забыл? Ты не забыл, Симон?
Тропа вильнула за скалистый склон
и нам в глаза швырнула под уклон
живое огнедышащее пламя,
и пламя заплясало перед нами,
в виски ударил нестерпимый жар,
и нас ошеломил его удар,
столь неожиданный, столь нанесенный вдруг.
И нас пронзил таинственный испуг.
Мы замерли.
А из-за поворота
возник тревожно и неотвратимо,
не оглянулся и промчался мимо
язык огня, пурпурный вихрь с разлета.
Ее одежд багрец и позолота,
и бронзовая мощь нагих ступней,
и пальцы длинные в игре камней
и драгоценности, звенящие на ней,—
промчалось мимо нас загадочное что-то.
Прошитый золотом багряный шелк тиары
не уставал пылать и шелестеть.
Карбункулы, цехины и динары,
запястий грубых бронза или медь.
Всё это пробренчало, прозвенело,
провеяло, промчалось мимо нас,
и жаркий отблеск меди не погас,
он словно влился внутрь наших глаз,
в воображенье наше, в кровь и в тело.
Что это было? Кто она была?
Невеста ли из курдского села?
Гонимая ль кипчакская блудница,
что на расправу сквозь столетья шла
и так и не могла остановиться?
Была в ней тайна, ярость, мощь веков.
Виденье вещее иль сон несносный?
Была ль то жрица хеттских пастухов
или Ормузда вестник венценосный?
Нам этого вовеки не узнать,
но пробужденным чувством ощущать,
как весть веков, как тайны торжество;
над пропастями, у отвесных круч,
прошло меж нами, словно яркий луч,
столь близкое чужое существо.
Читать дальше