как радуга, радость всем нам, дуракам,
спешащий к иным, да, к иным облакам.
И ангелу ангел: ну что ты забыл
внизу? Ты и там погибать не любил.
И в клюве стервятник воды дождевой
приносит распятому вниз головой.
«Она была собой нехороша…»
Она была собой нехороша:
сухое, миловидное лицо
коль присмотреться, отражало след
душевной хвори. Были и другие
симптомы: лень, неряшливость, враждебность
во время приступов. С ней было страшновато.
«Никто меня не любит, – утирая
слезу несвежим носовым платком,
твердила, – всё следят, хотят похитить,
поработить.» Но это, повторюсь,
не всякий день. Бывали и недели
сплошного просветления. Она
была филолог, знала толк в Бодлере
и Кузмине, печаталась, умела
щекой прижаться так, что становилось
легко и безотрадно. С белой розой
я ожидал ее в дверях больницы,
при выписке. В асфальтовое небо
она смотрела оглушенным взглядом,
и волосы безумной отливали
то черным жемчугом, то сталью вороненой,
когда она причесывалась, то есть
нечасто. Вдруг – солидное наследство.
от неизвестной бабки в Петергофе,
из недобитых, видимо. Леченье
в Детройте. Визу, как ни странно, дали.
Стоял февраль, когда я вдруг столкнулся
с ней в ресторане Пушкинъ. Меценат,
что пригласил меня на ужин, усмехнувшись,
не возражал. Я запросто подсел
за столик, и воскликнул: «Здравствуй, ангел!»
Тамарин спутник, лет на семь моложе
моей знакомой, поглядел не слишком
приязненно, но все-таки налил
мне стопку водки. «Серый гусь, – сказала
она. – Сто сорок долларов бутылка,
но качество! Умеют же, когда
хотят!» Я пригляделся. Легкий грим.
Горбинка на носу исчезла. Стрижка
короткая проста, но явно не из
соседней парикмахерской. «Терпи! —
сказал ее товарищ, – упадут,
куда им деться. Точно, упадут!»
«Давай за это выпьем,» – засмеялась
она. Мы дружно выпили. Тамара
представила меня. Мы помолчали. «Ладно, —
сказал я бодро, – мне пора в свою
компанию.» «ОК. Все пишешь?» «Да,
а ты?». «Нет, что ты. Ну, прощай.». «Прощай.»
«Человек не хочет стать стариком…»
Человек не хочет стать стариком,
что бы там ни решил небесный обком
или крылатый путин под конец затяжных оваций.
Хотя умирать, в конечном итоге, никто не прочь,
то есть босым и простоволосым вступать во всеобщую ночь,
которая ожидает всякого, как уверял Гораций.
Так писатель Шишкин, что никогда в карман
не полезет за словом, назвал свой ранний роман —
действие происходит в Твери, герой бы отдал полцарства
за очищение совести. Провинциальный быт.
Золотой девятнадцатый. Император ещё не убит.
Генеральша Н. брезгливо разглядывает швейцарца.
Но и житель Женевы не хочет стариться, помещать
(если кто-то неведомый на приказе изобразил печать)
своё белое тело в прижизненный ветхий гроб, что в карцер.
Смерть приходит внезапно. Черна её нагота.
Перочинный нож, гвардия Папы, таинственные счета.
Что ещё нам известно о нём, швейцарце?
«„Небесные окна потухли“…»
«Небесные окна потухли». —
«Ты что? Неужели беда,
и дальние звёзды, как угли,
погасли, причём навсегда?» —
«Вот именно – в области света
сложился большой дефицит,
и даже случайной планеты
нигде в небесах не висит.
Материя стала протеем,
объявлен бессрочный антракт». —
«Но как мы с тобою сумеем
узнать этот горестный факт?» —
«Никак! Постепенно остудят
глубины земного ядра,
и жизнь у любого отсудят,
включая лису и бобра.
Лишь ангел, угрюмый неряха,
очки позабыв впопыхах,
пройдёт по окраине страха
с мечом в невесомых руках».
«A собраться вдруг,
да накрыть на стол…»
«Голосит застолье, встаёт поэт, открывает рот (кто его просил?)…»
Голосит застолье, встаёт поэт,
открывает рот (кто его просил?).
Человек сгорел – бил тревогу Фет,
но Марию Лазич не воскресил.
Человек горит, испуская дым,
пахнет жжёным мясом, кричит, рычит.
И январским воздухом молодым
не утешившись, плачет или молчит.
Ложь, гитарный наигрыш, дорогой.
Непременно выживем, вот те крест.
Пусть других в геенне жуёт огонь
и безглазый червь в мокрой глине ест.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу