***
Если вдруг уйдешь — вспомни и вернись.
Над сосновым хутором головою вниз
пролетает недобрый дед с бородой седой,
и приходит зима глубокая, как запой.
Кружка в доме всего одна, а стакана — два.
Словно мокрый хворост, лежат на полу слова,
дожидаясь свиданья с бодрствующим огнем.
Кочергу железную пополам согнем,
чтобы нечем было угли разбить в печи.
Посмотри на пламя и молча его сличи
с языком змеиным, с любовью по гроб, с любой
вертихвосткой юной, довольной самой собой,
на ресницах тушь, аметисты горят в ушах —
а в подполье мышь, а в прихожей кошачий шаг,
и настольной лампы спиральный скользит накал
по сырому снегу, по окнам, по облакам…
***
Как я завидую великим!
Я так завидую великим,
как полупьяный кот ученый
завидует ночному льву.
Ах Пушкин, ах обманщик ловкий!
Не поддаются дрессировке
коты. Вот мой, допустим, черный
и бестолковый. Я зову —
а он мяучит на балконе,
где осень, как мертвец на троне,
глядит сквозь кружево сухое
кленовых листьев. Ах, беда —
Архип охрип, Емеля мелет,
гордячка плакать не умеет,
и в неизбежном легком хоре
светил мой голос никогда
не просияет. Бог с тобою!
На алое и голубое,
на желтый луч и дождик бедный
расщеплена и жизнь, и та,
что к вечеру художник трудный —
ткач восьминогий, неприютный, —
означит сетью незаметной
в углу сентябрьского холста.
***
…меж тем вокруг невидимое таинство
огромной осени. В такие вечера
товарищ мой юродствует, скитается
прозрачным парком, улочкой кривой,
и мозжечок проколот мукой адовой.
Мятежный дух, где прежний голос твой?
Молчи, не веруй, только не заглядывай
в глаза прохожим в вымокших плащах.
Слетает дождь в чернеющие лужицы.
Мир говорливый съежился, зачах,
охваченный своею долей ужаса.
Побродишь — и вернись. Садись за стол
с улыбкой виноватою ли, робкою.
Закуривай. Я поделюсь с тобой.
Потешься, друг, захватанною стопкою
земного зелья. Через час-другой
я сам ее допью, сквозь сон следя
за окнами, за линзами трехкратными,
где капли долгожданного дождя
расходятся кругами и квадратами.
***
Вот картина жизни утлой: поутру с посудой мутной пилит кроткий индивид
к гастроному у больницы, где младая продавщица потной мелочью гремит.
В проволочной пентаграмме двор с беседкой, с тополями, три семерки из горла,
ломтик плавленого сыра, полотно войны и мира, просияла и прошла…
Глубока земли утроба. Что толпиться возле гроба, на подушках ордена.
Продвигается к закату век, охотится на брата брат, настали времена
криводушны, вороваты, — и проходят отчего-то, чья же, господи, вина?
Как сказал цветков когда-то, нет двуногому работы, только смерть или война.
Ах, картина жизни праздной: долгий город безобразный, облик родины всерьез!
Не узнала, не забыла, билась в судороге, любила, выгоняла на мороз —
ну куда ты на ночь глядя? Что с тобою? Бога ради! Налегке так налегке,
только шарф, чтоб не продуло. Ах, отчизна, дура дурой, с детской скрипочкой в руке…
Тьма сырая смотрит нагло. Так куда ж нам плыть? Куда глаза глядят, туда, где луч
ртутный воздуха не чает, тонким снегом отвечает, где кривой скрипичный ключ
звякнет в скважине замочной, чтобы музыкой заочной… брось. Меж ночью и цепной
жизнью, что светлеет, силясь выжить, прочен и извилист шов проходит черепной.
***
Тайком прокравшись в лунный сад
(там, верно, сторож — ну и ладно!),
священник с физиком сидят
под небом осени прохладной.
Корнями тихо шевеля
Вслед уходящим поколеньям,
ликует влажная земля,
и пахнет яблоком и тленьем.
Повесив нос, наморщив лоб,
молчит во тьме и смотрит криво
немолодой печальный поп,
свое прихлебывая пиво.
А физик чешет волоса
и ласково твердит: не будем!
Жизнь есть не более, чем са —
мозарождающийся студень.
Проникновенна и мертва,
луна кругла, а не двурога,
попомни, поп, мои слова,
не сокрушайся, ради бога!
А бог, кряхтя, вдали ружжо
рядит селитрою толченой
и приговаривает: ужо
тебе, старательный ученый!
***
Проповедует баловень власти,
грустно усом седым шевеля,
Читать дальше