Бейтсон, его величайший антагонист, также был далеко не революционером. Все же, если хотя бы одна вещь относительно взглядов этой любопытной личности ясна, то это — его отвращение к существующему обществу (вне пределов Кембриджского университета, который он желал оградить от всех реформ, за исключением допуска женщин), его ненависть к индустриальному капитализму, «противной полезности владельца магазина», и его ностальгия по разумному феодальному прошлому. Коротко говоря, и для Пирсона, и для Бейтсона изменение разновидностей было вопросом идеологии столько же, как и вопросом науки. Бессмысленно, и в самом деле как правило невозможно, уравнивать специфические научные теории и специфические политические отношения, меньше всего в таких областях, как «эволюция», которая представляет собой разнообразие различных идеологических метафор. Почти бессмысленно анализировать их в пределах социального класса, где они употребляются некоторыми людьми, фактически все из которых, в этот период, принадлежали почти точно к профессиональным средним классам. Однако в таких областях как биология, политика, идеология и наука, где они не могли держаться обособленно, их связи были слишком очевидны.
Несмотря на тот факт, что теоретические физики и даже математики тоже люди, эти связи не очевидны в их случае. Сознательные или неосознанные политические влияния могут просматриваться в их дебатах, но без большой пользы. Империализм и подъем массовых рабочих движений могут помочь объяснить достижения в биологии, но едва ли это достижимо с помощью символической, логической или квантовой теории. События в мире за пределами их исследований в годы начиная с 1875 и по 1914 не были настолько катастрофичными как прямое вмешательство в их работу, как они должны были поступать после 1914 года и как они могли поступать в последние годы восемнадцатого и в начале девятнадцатого столетий. Революции в мире интеллекта в этот период едва ли могут быть выведены по аналогии из революций во внешнем мире. И все же каждый историк поражается тем фактом, что революционное преобразование научного представления мира в эти годы формирует часть более общего, и решительного, отказа от установившихся и часто уже давно принятых ценностей, истин, путей видения мира и структурирования его концептуально. Это может быть чистой случайностью или произвольным выбором, что квантовая теория Планка, открытие заново Менделя, «Logische Untersuchungen» Хуссер-ля, ^Толкование снов» Фрейда и «Натюрморт с луковицами» Сезанна могли все датироваться 1900 годом — было бы одинаково возможным открыть новое столетие «Неорганической химией» Оствальда, «Тоской» Пуччини, первым романом «Клодин» Колетт и «L’Aiglon» («Орленком») Ростана — но совпадение драматического новшества в нескольких областях деятельности остается поразительным.
Один ключ к разгадке преобразования уже был предложен. Он был скорее негативным, чем положительным, поскольку он заменял то, что было расценено, правильно или ложно, как последовательное, потенциально всестороннее научное представление о мире, в котором причина не противоречила интуиции, безо всякой равнозначной альтернативы. Как мы видели, теоретики сами были озадачены и дезориентированы. Ни Планк, ни Эйнштейн не были готовы отказаться от рациональной, причинной, определенной вселенной, для разрушения которой их работа сделала так много. Планк, как и Ленин, враждебно относился к неопозитивизму Эрнста Маха. Мах, в свою очередь, хотя и будучи одним из редких ранних скептиков по отношению к физической вселенной ученых конца девятнадцатого столетия, в равной степени скептически относился к теории относительности^*. Маленький мир математики, как мы видели, раздирали баталии по поводу того, могла ли быгь математическая истина больше чем формальной. По крайней мере, натуральные числа и время были «реальными», думал Брауер. Истина состоит в том, что теоретики находились стоящими перед лицом противоречий, которые они не могли разрешить, даже из-за «парадоксов» (эвфимизм для противоречий), которые символические логики так усердно пытались преодолеть, не были достаточно устранены — даже, как вынужден был признать Расселл, с помощью его и Уайтхеда фундаментальных трудов ^Принципы математики» (1910—1913). Наименее хлопотным решением было отступление к тому неопозитивизму, который должен был стать ближайшей теорией к принятой в двадцатом столетии научной философии. Поток неопозитивизма, появившийся к концу девятнадцатого столетия, с авторами подобными Дьюхему, Маху, Пирсону и химику Оствальду, не следует смешивать с позитивизмом, господствовавшим над естественными и социальными науками в канун новой научной революции. Этот позитивизм верил, что смог отыскать последовательное представление о мире, которое намеревалось оспорить истинные теории, основанные на проверенном и систематизированном опыте (идеально экспериментальных) наук, т. е. на «фактах природы» как обнаруженных с помощью научного метода». В свою очередь эти «позитивные науки, как отличающиеся от неупорядоченных размышлений теологии и метафизики, должны были бы обеспечить устойчивую основу для закона, политики, этики и религии—короче говоря, для обычаев и при-вьгаек, которыми люди жили вместе в обществе и вьфажали свои надежды на будущее.
Читать дальше