Между тем вся энергия поэта после внутреннего переворота, вызванного тем, что виделось ему как помилование Сталиным несмотря и вопреки его антисталинским стихам, была направлена на ресоциализацию, на перемещение из занимаемой им одной социокультурной ячейки в другую – ячейку активного и полноправного участника строительства новой культурной реальности. В институциональном смысле это означало установление тесной связи с Союзом советских писателей, чьим членом Мандельштам не успел стать из-за ареста. В условиях советской действительности после 1934 года полноценное литературное существование – то есть существование за счет литературного труда (позиция, которую Мандельштам принципиально отстаивал с начала 1920-х годов) – было возможно только в рядах Союза советских писателей.
«С Союзом Писателей и через Союз (начиная с Воронежа) начал большой разговор. Сказал свое слово. Они отвечают», – писал Мандельштам 17 декабря 1935 года Рудакову (III: 529), имея в виду свое обращение в Союз с приложением новых воронежских стихов, приуроченное к подготовке посвященного советской поэзии Третьего пленума правления ССП, назначенного на февраль 1936 года в Минске. Настоящим адресатом этих новых текстов, посланных в Союз, Мандельштам видел Сталина, с которым через Союз он и вел свой «большой разговор», рассматривая всю свою новую поэтическую работу в качестве «искупительного стажа» (по позднейшей авторской характеристике [III: 549]). И хотя важнейший документ этой начатой Мандельштамом коммуникации – его адресованное Минскому пленуму письмо, – к сожалению, утрачен или до сих пор не разыскан, судя по письму Н.Я. Мандельштам от 29 декабря 1935 года из Москвы в Воронеж, Мандельштам надеялся на возможность принять участие непосредственно в работе пленума [660]. Как известно, этим надеждам, равно как и надеждам на публикацию стихов, не суждено было сбыться.
Состоявшие в 1935-1938 годах в руководстве Союза писателей А.С. Щербаков, В.В. Вишневский, И.А. Марченко и, наконец, В.П. Ставский (к которым апеллировал Мандельштам и с которыми, бывая в Москве, многократно общалась Н.Я. Мандельштам), выказывая внешне подчеркнутую внимательность по отношению к положению ссыльного, а потом и вернувшегося из ссылки поэта [661], ничего не предпринимали по существу.
Какой конкретный ответ ты хочешь на эти конкретные стихи? – писала Н.Я. мужу в Воронеж в декабре 1935 года после очередного обсуждения стихов Мандельштама с функционером писательского союза. – Конкретный ответ – это вопрос о том, можно ли тебя сейчас печатать. Все разговоры о качестве – уклонение от ответа на основное: нужны ли вообще эти стихи? Я не понимаю, что такое «гудочки» плохо, потому что это уменьшительное. Я понимаю другое: мировоззренческий нравственный сгусток. Нужен он или нет. Входит он в действительность или нет [662].
Дать санкцию на публикацию стихов Мандельштама, зачесть его «искупительный стаж» означало согласиться с утверждением самого Мандельштама о том, что его стихи теперь «принадлежат <���…> советской поэзии» (из заявления в Воронежское отделение ССП, конец 1936-го – начало 1937 года: III: 544), а значит, «входят в действительность». Однако ни Щербаков, ни Вишневский, ни Марченко, ни Ставский решиться на это не могли. Н.Я. Мандельштам абсолютно верно понимала: это был вопрос не стилистики, а политики. «Конкретный ответ» означал коренное изменение социально-политического статуса Мандельштама, определенного в 1934 году резолюцией Сталина. Дать этот ответ мог только сам Сталин.
К концу ссылки это ясно понимал и сам Мандельштам.
В Союз Писателей не обращайтесь, бесполезно. Они умоют руки. Есть один только человек в мире, к которому по этому делу можно и должно обратиться. Ему пишут только тогда, когда считают своим долгом это сделать. Я – за себя не поручитель, себе не оценщик. Не о моем письме речь. Если вы хотите спасти меня от неотвратимой гибели – спасти двух человек, – пишите. Уговорите других написать. Смешно думать, что это может «ударить» по тем, кто это сделает. Другого выхода нет. Это единственный исторический выход, —
писал Мандельштам К.И. Чуковскому весной 1937 года (III: 557).
Невозможность личного обращения к Сталину определялась для Мандельштама, с одной стороны, чувством персональной вины за нанесенное стихами оскорбление (напомним: поэт был уверен в том, что Сталин прочитал его инвективу). Еще осенью 1934 года в письме М.С. Шагинян Н.Я. Мандельштам мотивировала неуместность адресации со стороны семьи поэта к вождю: «Все говорят, чтобы я писала Сталину. О чем? Поэт отвечает за свои стихи. В государственном плане все логично» [663]. Другим существенным обстоятельством, затрудняющим для Мандельштама прямое обращение к Сталину, является то, что речь в его случае идет не просто о рядовой просьбе о смягчении участи – речь идет, в первую очередь, об оценке новых стихов, поручительство за качество которых перед Сталиным естественнее давать не ему, но кому-то другому. По мысли Мандельштама, оценивший, несмотря ни на что, его поэтический «выпад» [664]Сталин не может не увидеть новой природы воронежских стихов и не признать их советской сущности. Перемена положения Мандельштама внутри советской литературы, его выход из «отщепенства» должны стать следствием переоценки его поэзии. Знаменитые слова Мандельштама из письма Ю.Н. Тынянову от 21 января 1937 года, написанные в разгар работы над «Стихами о Сталине» [665], – «Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе» (III: 548) [666]– имеют в виду именно эту близкую, как ему хотелось думать, переоценку.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу