Картина, сложившаяся у Сталина по прочтении бухаринского письма и (если наша датировка верна) по результатам разговора с Пастернаком, ясно свидетельствовала: в нарушение решения Политбюро от 10 июля 1931 года (инициированного, кстати сказать, лично Сталиным [652]) органами ОГПУ был без ведома ЦК партии и накануне писательского съезда арестован видный литературный специалист. Таким образом, резолюция, наложенная Сталиным на бухаринское письмо, сугубо функциональна и никоим образом не является «сентенцией философско-созерцательного плана». Она констатирует факт нарушения, напоминая, что в данном и подобных ему случаях право санкции на арест принадлежит исключительно ЦК («Кто дал им право арестовать Мандельштама?»), и фиксирует эмоционально окрашенную сталинскую оценку этого факта («Безобразие…»), долженствующую исключить его повторение в будущем [653].
Выглядящая энигматически для стороннего взгляда и дающая повод для ложных интерпретаций резолюция Сталина была абсолютно прозрачна для подчиненного ему партийно-чекистского аппарата. Предметом ее было, разумеется, не «дело» поэта, но недопустимое самоуправство ОГПУ, прямо идущее вразрез с решениями Политбюро. Однако, не касаясь собственно не очень известного (и не слишком интересного) Сталину Мандельштама, самим фактом апелляции к решению Политбюро 1931 года резолюция Сталина закрепляла за поэтом четко определенное место в жесткой системе тогдашней социальной стратификации – место «старого мастера», чью квалификацию на высшем уровне признано целесообразным использовать на данном этапе для работы по созданию новой социалистической культуры.
Это моментально (10 июня) привело к смягчению приговора и вскоре (20 ноября) было зафиксировано в директивном обращении П.Ф. Юдина, одного из организаторов нового Союза писателей [654], осенью 1934 года переведенного на руководящую работу в Отдел культуры и пропаганды ленинизма при ЦК ВКП(б) (Культпроп), к своему воронежскому коллеге, заведующему местным Культпропом М.И. Генкину:
Тов. Генкин!
В Воронеже с некоторых пор проживает старый писатель-поэт Мандельштам. Попал он в Воронеж за некоторые дела, не одобряемые органами советской власти. Мандельштам как поэт очень квалифицированный и является большим мастером и знатоком поэтического творчества.
Среди писателей он пользуется известным авторитетом. Поэт он, конечно, не наш, и будет ли когда-нибудь нашим – не думаю.
В Воронеже <���…> ему не возбраняется заниматься литературной деятельностью.
<���…> Речь <���…> идет о том, чтобы Мандельштама постепенно вовлекать в писательскую работу и использовать его по мере возможности как культурную силу <���… >
Об этом я говорил с А.И. Стецким и пишу тебе по его поручению [655].
Ссылка на А.И. Стецкого, заведующего всесоюзным Культпропом, однозначно сигнализирует, что речь идет не о частной инициативе Юдина, а о согласованной с высшим руководством страны позиции. Нет никаких сомнений, что мнение Стецкого (кстати, упомянутого, пусть и по другому поводу, в письме Бухарина) сформировалось не по собственному почину, а в результате сталинской резолюции и последовавшего за ней общего разрешения дела Мандельштама.
Совпадение некоторых риторических ходов из письма Юдина со стилистикой других известных нам сегодня документов, касающихся «перемены участи» бывших специалистов [656], и, главное, общая для этих бумаг логика позволяют сделать вывод о том, что случай Мандельштама следует рассматривать не в индивидуальном, но в более широком контексте перипетий партийной политики первой половины 1930-х годов по отношению к специалистам, «старым мастерам», к какой бы области занятий ни относилась их деятельность [657].
Оборотной стороной сталинской резолюции, закрепившей за Мандельштамом спасительный для 1934 года статус «старого мастера», было то обстоятельство, что в условиях характерной для советского общества 1920-1930-х годов рестриктивной стратификации поневоле занятая Мандельштамом социокультурная «ячейка» и навязанное ею социальное амплуа были фактически пожизненной стигмой. Уже в 1935 году он становится объектом историко-литературного исследования, посвященного исключительно дореволюционной русской литературе и включающего (разумеется, не санкционированную автором) публикацию его частной переписки [658]. Положение административно высланного неизбежно усугубляло общественную маргинализацию, но не являлось определяющим в сохранении за Мандельштамом места старого «квалифицированного специалиста», чья лояльность режиму априори ставилась под сомнение. Даже после отбытия срока наказания возможность социальной реабилитации фактически не распространялась на группы «лишенцев», которые неизменно находились под подозрением у репрессивных органов. Как свидетельствовал в 1936-1937 годах один из представителей этой группы, «чтобы от нас, бывших людей, ни исходило, все будет не так… Мы прокляты до конца жизни, и как бы ты ни перековался – тебе не поверят и при первой возможности заклюют и заплюют» [659].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу