Бродский говорил, что о Нью-Йорке невозможно писать стихи, потому что этот город не поддается внутреннему ритму поэта. Что вы думаете об этом как музыкант и поэт?
Обо всем можно писать. Бродский слишком категоричен. Я не очень понимаю, что он имел в виду. Ему следовало бы сказать: «Мне не удалось написать стихов о Нью-Йорке». Это было бы честнее. Удалось ли мне? Думаю, на пачку открыток хватило бы. Кстати, это идея!
Существует ли для вас проблема «перевода» языка американского города и новой географии вообще на язык рифмованного русского стиха? С чем «рифмуется» Нью-Йорк по-русски и может ли такой «перевод» служить средством обживания нового пространства?
Нью-Йорк у меня зарифмован только в одном стишке:
Развевающееся платье
старушки на самокате.
Народные песни и пляски
пьяного в инвалидной коляске.
Негритянка в ушанке.
Ангел, играющий на тальянке.
Озирающаяся зорко
юниорка Нью-Йорка.
Зарифмованные живые впечатления. В моей памяти содержится масса таких движущихся картинок. Еще у меня есть эссе «Музыка в Нью-Йорке», где тоже собраны кое-какие картинки [343]. Вообще Нью-Йорк для меня – это прежде всего слуховое явление. В этом эссе я попыталась собрать свои главные впечатления о звучании города. У Шостаковича, который незадолго до смерти приезжал в Америку лечиться, есть воспоминания о Нью-Йорке, где он описывает, как услышал город с высоты небоскреба [344].
А что для вас Нью-Йорк по сравнению с остальной Америкой?
Ее квинтэссенция. Я не разделяю всеобщего мнения, что Нью-Йорк не имеет ничего общего с Америкой. Хотя не исключено, что я так говорю, потому что нигде за пределами Нью-Йорка не была больше трех-четырех дней.
Вы сказали, что совсем не знали английского, когда приехали. А в последующие годы не появился ли для вас некий поэтический потенциал в области, где два языка – русский и английский – накладываются друг на друга, пересекаются?
Нет. Никогда английские слова или сочетания английских слов меня ни на что не вдохновляли, не высекали поэтической искры.
А в сочетании с русскими?
Они никогда не смешиваются – как масло и вода.
Но у вас есть текст о сосуществовании двух миров, где местоимение одного языка обыгрывается в категориях другого: «На два дома: то в аду, то в раю. / На два мира: то в родном, то в ином. / На две буквы: буква Я, буква Ю. / На два фронта: там отбой, тут подъем».
Вы меня поймали. Есть еще один стишок с такой строкой: «Не как я хочу, но как Ю». Вообще, эти «Ю» и «Я» – мучительная вещь. Я, например, заметила, что на линии метро «Q» в Нью-Йорке есть станции «Avenue I» и «Avenue U» и между ними четыре или пять остановок. «Там отбой, тут подъем» – это, конечно, про часовые пояса. Я только сейчас заметила, что эти стишки знали про смерть Стива, когда я еще не знала.
Не мигая, смотреть,
как срастается вода за кормой,
в ожидании, когда жизнь и смерть
рассчитаются на первый-второй.
Это наше последнее путешествие, в Сиэтл. Мы плывем на пароме и уже знаем, что осталось недолго. Хотя стихотворение написано за несколько лет до этого. То в аду, то в раю… Я тогда себя сравнивала с Персефоной, которая должна делить время между Аидом и землей. Аидом, конечно, была Москва. Но все это, естественно, не для рифмы. У меня вообще ничего не бывает для рифмы. Я довольно ответственно пишу стихи.
В какой мере для вас важно эмигрантское наследие Нью-Йорка и литературной среды, которая здесь возникла?
Совершенно не важно.
А какой смысл вы вкладываете в понятие «эмигрантской литературы» и каким временем это понятие для вас ограничивается? Есть ли в нем что-то, что живет вне политического контекста?
Тут я, наверное, не скажу ничего нового. Это понятие имеет смысл лишь до момента, когда поднялся «железный занавес». Эмиграция – это то, откуда не можешь вернуться, куда уезжаешь, как на тот свет, когда тебя оплакивают, провожая. Все это благополучно закончилось в 90-е годы. Понятие «эмиграция» заканчивается тогда, когда перестает быть роковым выбором. Сейчас это слово для меня вообще не имеет смысла.
Есть ли синонимы, более применимые к ситуации после 91-го года?
Переезд.
Процессы, проходящие в русской литературной жизни в России и в диаспоре, – насколько они сейчас параллельны? И что изменилось в этой динамике с начала 2000-х годов, когда вы стали жить на два мира?
Не далее как вчера в Москве проходил театральный фестиваль в саду «Эрмитаж» [345]. В поэтическом спектакле режиссера Эдуарда Боякова участвовали несколько актеров и актрис, которые читали стихи шести поэтов, разбитых по парам: Ахматова и Гумилев, Ахмадулина и Вознесенский, Бродский и я. (С Бродским мы все-таки поехали в «гостиницу „Арион“»!) Все это происходило в час ночи, в дождливую и грязную погоду. Но на спектакле были 500 человек зрителей, которые еле-еле поместились. Мне присылали фотографии: средний возраст публики – двадцать пять лет. Представимо ли нечто подобное в Нью-Йорке? Вот вам и процессы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу