Последнее, впрочем, бывало и раньше. Один раз, в конце 1913 года, я зашел к Софье Андреевне, в ее комнату, за справкой по библиотеке и застал ее за раскладыванием по ящикам комода чистого белья, только что принесенного от прачки. (Горничная графини покинула тогда место, а новой еще не было.)
Софья Андреевна, ответив на мой вопрос, задержала меня на минуту, достала с самого низа, из-под белья, и показала рубашку, в которой ее венчали со Львом Николаевичем, – бывшую белую, а теперь тоже состарившуюся и пожелтевшую рубашку, с небольшим количеством кружев и с сиреневыми ленточками. Один только раз и была стирана рубашка: в 1862 году.
– В этой рубашке меня и похоронят! – сказала Софья Андреевна. – А платье наденут на меня то, белое, в котором я была в последний свадебный день при жизни Льва Николаевича (23 сентября 1910 года). Все это – и платье, и рубашку – я завяжу в узелок и напишу: «На смерть». Об этом будут знать люди, и они все исполнят.
Вот каким подлинно-роковым событием не только в жизни Толстого, но и его жены, был их брак!
Из сыновей Толстых, или из Львовичей, как они иногда сами себя величали, после смерти Льва Николаевича чаще всех бывал в Ясной Поляне, пожалуй, Лев Львович. У него были семейные неполадки, а подчас грызло его безденежье, и тогда он скрывался в Ясной Поляне и гостил у матери по неделе и больше. Умный, вдумчивый, наблюдательный, иногда веселый и остроумный, но, как всегда, какой-то неприкаянный, разболтанный и непостоянный, а в общем никчемный и жалкий. Мать его любила. Жалела. Была благодарна, что он скрашивает своим присутствием ее одиночество. У меня со Львом Львовичем установились вполне корректные и непринужденные отношения. Он возобновил в Ясной Поляне занятия скульптурой. Я живо интересовался его работой. В 1913 году он сделал мой бюст, находящийся сейчас в Толстовском музее в Москве. Бюст обещал быть и одно время был очень удачен, но нервный и никогда ничем не довольный мастер искал все чего-то нового и лучшего и, наконец, совершенно испортил и обеднил свою работу, последняя форма которой оказалась плоской и невыразительной.
По отношению к покойному отцу Лев Львович был по-прежнему, как и при жизни его, «в оппозиции». Не соглашался с ним во взглядах и осуждал за непоследовательность.
Однажды вечером, за чаем, я говорю:
– Как жалко смерти Льва Николаевича! Какая это была драгоценная, дорогая жизнь!
– Да, – отозвался Лев Львович. – Но в последнее время отец так состарился, был уже не то, и был так жалок, и недобрый и несчастный.
– Это правда, – подхватила Софья Андреевна, – что недобрый и несчастный. А я-то, дура, подчинялась ему! И стала такая же, как он: и несчастная, и недобрая…
А я слушал и удивлялся: как это можно было считать Льва Николаевича недобрым?!
В другой раз – в Ясной Поляне гостил еще художник-пейзажист Сергей Николаевич Салтанов – кто-то из четверых присутствующих поставил вопрос о том, у кого какое было самое счастливое время в жизни. И решили все высказаться.
Я начал.
– Самое счастливое время моей жизни было, во-первых, детство в Кузнецке, в Сибири, и, во-вторых, один год жизни в Ясной Поляне при Льве Николаевиче.
Художник Салтанов заявил, что самым счастливым временем его жизни была первая, именно первая, поездка в Париж, с целью обучения художеству.
– Один раз, – медленно заговорила Софья Андреевна, – мы ходили за грибами, с корзинами, в «елочки»: я, Ванечка (покойный сынок Софьи Андреевны) и Саша (Александра Львовна). И сели на бугорок. И было такое время прелестное, и Ванечка так ласкался ко мне, Саша тоже очень была мила, – я и подумала: чего мне больше надо? Ничего, ничего не надо! Так хорошо. И это был единственный раз в моей жизни, когда я сознательно почувствовала себя счастливой.
Вообще Софья Андреевна часто говорила, что жизнь ее была счастливая, но тяжелая.
Последним высказался Лев Львович:
– Много было: и хорошего, и дурного, – счастливого и несчастливого. Я затрудняюсь назвать что-нибудь. А вообще, моя жизнь представляется мне серой.
– Серой?! Почему же? – возразила Софья Андреевна. – Ведь вам, детям, все было предоставлено!
– Должно быть, оттого, что было много шума, – ответил сын.
В вечной и как будто столь неуместной полемике Льва Львовича с великим отцом, даже и после смерти последнего, мне чудилось иногда все же какое-то зерно истины. Автора «Прелюдии Шопена», как и меня позже, определенно тяготил односторонний спиритуализм Л. Н. Толстого и пренебрежительное отношение его ко всей физической и практической стороне жизни, а следовательно, и к такому установлению, как государство. Но, по нервности, по излишнему самолюбию и по раздражительности придавая слишком личную форму своему спору с отцом, Лев Львович, в глазах людей, только ставил себя в смешное положение – и чувствовал это, – а это, в свою очередь, заставляло его еще больше нервничать, обижаться и раздражаться. Цельного мировоззрения он у себя не выработал, почему вся его оппозиция отцу и осталась бесплодной, а характер окончательно испортился. Лев Львович жил и не находил себе места в жизни.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу