В этом смысле Достоевский – куда безогляднее, импульсивнее, самозабвенней [1138]. Он (впрочем, как и Толстой) не только не поглощён «до конца» самим собой, но и не растворён «без остатка» своим искусством; вот уж к кому неприложимы слова, которые мать Флобера обратила к своему сыну: “La rage des phrases t'a dessé сhé le cœur!” («Горячка фраз иссушила тебе сердце!»).
«Говорили и продолжают говорить, – замечает всё та же Е. Штакеншнейдер, – что он слишком много о себе думал. А я имела смелость утверждать, что он думал о себе слишком мало, что он не вполне знал себе цену, ценил себя не довольно высоко. Иначе он был бы высокомернее и спокойнее, менее бы раздражался и капризничал и более бы нравился. Высокомерие внушительно» [1139].
Для Достоевского каждый человек существует не только в связи с ним, Достоевским, но и сам по себе. Это происходит именно в силу его, Достоевского, собственных человеческих качеств.
Подобное, казалось бы, сугубо личное обстоятельство тесно связано с самой сутью его творческого метода.
К вопросу о святости
В одном из своих писем крупнейший русский физиолог А. Ухтомский говорит о том впечатлении, которое произвёл на него «Двойник»: «Я стал давно… вдумываться, в чём тут корень задачи, мучившей Достоевского. И, кажется, постепенно это раскрылось. Знаете ли, что, может быть, труднее всего для человека освободиться от Двойника, от автоматической наклонности видеть в каждом встречном самого себя… И только с этого момента, как преодолён будет Двойник, открывается свободный путь к собеседнику!»
В другом своем письме А. Ухтомский называет это «законом заслуженного собеседника» – способность «видеть равноценное с собою бытие в мире и в своём соседе» [1140]. Касаясь «замкнутых» героев Достоевского, А. Ухтомский противопоставляет им склад восприятия, характерный для старца Зосимы. Подобное мироощущение, по его мнению, «воспитывается и удерживается с большим трудом, с <���…> осторожным охранением совести».
А. Ухтомский полагает, что наделённость столь редким даром понимания представляет собой большую общественную ценность, ибо «воспитанный в таком восприятии человек оказывается необыкновенно чутким, отзывчивым к жизни других лиц… Такой человек, обыкновенно, наименее замкнут в самого себя, у него наименьший упор на самого себя, на свою непогрешимость. Он привык постоянно и глубоко критиковать себя» [1141].
Разумеется, Достоевский – не старец Зосима. Равно как не Макар Девушкин, не Раскольников и, уж конечно, не Свидригайлов. Этические демаркации между Достоевским и его героями хотя и трудноразличимы, но от этого не менее реальны. Однако автору «Карамазовых» – при всей его погружённости в глубины собственного духовного существования – в высшей степени было свойственно то, что А. Ухтомский называет «доминантой на лица других», – способность проникновения в стихию чужого, «соседствующего» бытия, порой диаметрально противоположного координатам его собственного мира.
Между тем любимые его герои – такие как князь Мышкин, Зосима, Алёша Карамазов – являют одну знаменательную черту. Будучи чрезвычайно терпимыми, даже снисходительными к окружающим их людям, они предъявляют максимальный нравственный счёт лишь к самим себе. Завет «не судите, да не судимы будете» они обращают только вовне; «вовнутрь» он здесь неприменим. Они-то как раз и «судимы» – судом собственной совести, «осторожное охранение» которой не есть брезгливая отстранённость от мировой «бессовестности», а такое нравственное состояние, когда неприятию «лика мира сего» необходимо предшествует сознание собственной вины.
«Усреднённый и спокойный “интеллигент”, – замечает А. Ухтомский, – ценящий более всего комфорт самодовольства, вряд ли решится встать на этот путь! Он всегда будет стараться замкнуться ради своего покоя на утешительной и экономной теории» [1142].
Слова эти удивительным образом «аукнулись». Один из критиков Достоевского заявил в своё время, что максимализм писателя «внекультурен», ибо «одинаково отрицает и цивилизацию и культуру». По мнению Г. Ландау, автора статьи «Тезисы против Достоевского», напечатанной еще в 1932 г. в одном из зарубежных русских изданий, культурный человек «безмолвно склоняется перед святостью, ни от кого её не требуя, поскольку не в силах сам её дать, но трактирному – с икотой – разговору о святости он предпочитает простую порядочность» [1143].
Эта формула на первый взгляд не вызывает возражений. Но не содержатся ли в художественном опыте Достоевского указания на то, как «простая порядочность» может «в иных случаях» претерпевать удивительные метаморфозы?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу