Действительно, Раскольников и Иван Карамазов вовсе не подлецы; однако их «порядочность», не соотнесённая со «святостью» (т. е. в данном случае – с высшими нравственными требованиями), обращается в нечто совсем противоположное.
«Святость» недостижима (труднодостижима), но без постоянной оглядки на неё недостижима и «простая порядочность».
Этический максимализм Достоевского не «внекультурен» именно потому, что в созидаемой им культуре он как раз и является «средней» (одновременно – «высшей»!) моральной нормой.
Но какое отношение к личности Достоевского имеют все эти особенности его художественного ви́дения? Нам трудно пока ответить на этот вопрос, тем более – ответить однозначно. Мы осязаем эту связь скорее интуитивно. Увы, не доводы рассудка, не система логических доказательств, а скорее наше нравственное чувство заставляет нас согласиться с высказанной Б. Бурсовым очевидной мыслью, что, «в конце концов, все литературные качества писателя неотделимы от его человеческих качеств».
Собственно, книга Б. Бурсова и посвящена констатации этой зависимости – не без настойчивых попыток постигнуть её механизм.
Следует отдать должное этим попыткам. Следует отдать должное добросовестности исследователя, вдумчиво и скрупулёзно рассматривающего факты столь необычной биографии, чтобы затем так или иначе соотнести их с областью простирающейся за ними художественной действительности. Мы можем лишь приветствовать это обострённое внимание к самой личности художника – симптом, свидетельствующий о важных тенденциях в нашем литературоведении.
Я сказал – в литературоведении…
Да, чем больше погружаемся мы в книгу Б. Бурсова, тем реже вспоминаем слова, вынесенные в подзаголовок: «роман-исследование». Захваченные провозглашённым вначале принципом – постигнуть «всего» Достоевского – и внутренне уже готовые к такому всеобъемлющему постижению, мы вдруг замечаем, что постепенно оказались в знакомой академической атмосфере доброго старого литературоведения – с его «широкими литературными сопоставлениями и противопоставлениями», «литературно-стилистическими характеристиками» и т. д. и т. п., в общем, с полным набором традиционных устоявшихся методов исследования.
Нельзя сказать, чтобы Б. Бурсов не пытался преодолеть эту методологическую инерцию. Но – не усовершенствованием самого метода, а некой облегчённостью стиля.
Он непринуждённо комментирует: «Всё-таки странное письмо». «Письмо прекрасное». И опять: «Не правда ли, странное письмо?» Или – задушевно-доверительно обращается к читателю: «Видите, как связано одно с другим?..» «Смотрите сами, как получается». «Прошу обратить внимание на отзыв Майкова…» и т. п.
«Часто мы упрекаем друг друга за обилие общих мест в наших работах, – резонно замечает Б. Бурсов. – Общие места суть не что иное, как голословные утверждения, большей частью уже высказанные до нас».
И подтверждает справедливость этого вывода такого рода рассуждениями: «Ужасна смерть. Но и умирают люди по-разному. Одни – естественной смертью, других убивают. Почему человек способен убить другого человека, причинить зло своему ближнему? Делается ли это только с корыстной целью или возможны другие причины?».
Б. Бурсов решительно отошёл от академической манеры письма, сохранив завидный академизм мышления.
Я не почёл бы это ни достоинством, ни недостатком его работы.
Ибо такова она по своей природе. Её центральный персонаж перемещается не в реальных координатах русской истории и даже не «внутри» своей собственной исторической биографии (недаром автор отказался от хронологического принципа), а в рамках всё той же «истории литературы» – в довольно насыщенном «литературном пространстве, попеременно отражаясь в литературных лицах Пушкина, Толстого, Белинского, Тургенева, Жан-Жака Руссо, Паскаля и даже Марка Аврелия. И чем настойчивее личность Достоевского соотносится с эстетическими системами названных писателей, тем решительнее освобождается она от своей эмпирической оболочки и обретает знакомый «литературоведческий» облик. Эмпирия биографического действования превращается в популярный комментарий к романам, а действование романов – в академический комментарий к судьбе…
Но здесь мы сталкиваемся с обстоятельством, зависящим, по-видимому, не только от добрых намерений автора. Он поставил себе задачу, целостное осуществление которой возможно лишь при выходе за рамки той науки, которая до сих пор по праву занимала (и, очевидно, ещё долго будет занимать) первенствующее место в изучении Достоевского. Ибо личность последнего (как любая личность) «шире» самой этой науки (как «шире» она любой из специальных дисциплин – антропологии, философии, исторической психологии и т. д.). Литературовед, отважившийся заняться «всем» Достоевским, оставаясь при этом на «своей» территории, вскоре почувствует нечто вроде кислородного голодания. Наступит момент, когда, куда бы он ни пошел, он всё время будет возвращаться в замкнутый круг: «творчество – биография», «биография – творчество».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу