Сам Достоевский отнюдь не обладает бесконечной нравственной пластичностью некоторых своих персонажей. «Двойственность морали», присутствуя в художественном мире Достоевского, не имеет для него окончательного значения. Именно в силу внутренней незаданности, недидактичности этого мира его этический вектор свободно указует во вполне определённую сторону.
Нельзя сказать, чтобы критика, в своё время прозвучавшая в адрес работы Б. Бурсова, никак на ней не отразилась. Все утверждения о двойничестве Достоевского снабжены в книге уточняющими оговорками, причём столь предусмотрительными, что с ними никак нельзя не согласиться.
Но странное дело. Мне, читателю, было бы «лучше», если бы Б. Бурсов не старался сгладить углы и шёл на бой с оппонентами так же безоглядно, как он это делал в журнале. «Лучше» – не из интереса к полемике ради неё самой. А потому, что тот «фокус», который первоначально избрал Б. Бурсов (и который в книге «размыт» ещё сильнее, несмотря на все оговорки, а может, именно из-за них), всё-таки давал возможность понять очень существенные стороны в Достоевском, пройти «до конца» реальные глубины его личности.
Ибо двойничество Достоевского – на своём «втором» и «третьем» уровнях – имеет гораздо более глубокий онтологический смысл, нежели тот, о котором говорит Б. Бурсов.
…Взгляд Достоевского на картине Перова устремлён в одну точку, Толстой на лучших своих портретах смотрит прямо на зрителя.
Сопоставления двух великих современников играют очень существенную роль в книге Б. Бурсова. На фоне противоречивого, мятущегося, вечно раздвоенного Достоевского фигура Толстого выглядит куда величественнее, незыблемее, хрестоматийней… В отличие от Достоевского, Толстой «весь в поисках целости», он «уверенно двигался вперёд, наращивая пафос чистоты нравственного чувства в своем творчестве».
Всё это так. Но думается, что как раз Достоевскому не было надобности, выражаясь словами Б. Бурсова, «наращивать пафос чистоты нравственного чувства», ибо таковое «в полном объёме» присутствует во всех его произведениях – от «Бедных людей» до «Братьев Карамазовых», – хотя и проявляется в совершенно иных, нежели у Толстого, формах.
Последнее обстоятельство связано, по-видимому, с сугубым различием не только в мировоззрении, но и в самой духовной структуре двух «равновеликих гениев».
При всей стабильности и завершённости привычного для нас облика «позднего» Толстого нас не покидает порой ощущение какой-то недосказанности в нём, невысказанности, недоговорённости… И дело даже не в «духовной драме» автора «Войны и мира», не в зияющей пропасти между «учением» и образом жизни, между «дальним» и «ближним», а в чём-то глубоко личном, потаённом, непроявленном…
Посылая Толстому свои воспоминания о Достоевском, Страхов, как известно, снабдил их письмом, которое нравственно дезавуирует его позицию воспоминателя [1136]. Тем любопытнее сопоставить этот весьма важный для концепции Б. Бурсова документ с другим – оставленным пока исследователями без внимания малоизвестным письмом Владимира Соловьёва. Последнему Страхов также послал свои воспоминания, дополнив их, как это явствует из ответного письма Вл. Соловьева, «разъяснениями», очевидно, в чём-то схожими с его признаниями Толстому.
В этом не дошедшем до нас страховском письме содержалась, по-видимому, сравнительная характеристика Достоевского и Толстого.
2 марта 1884 г. Вл. Соловьёв отвечал своему корреспонденту: «С тем, что Вы пишете о Достоевском и Л. Н. Толстом, я решительно несогласен. Некоторая непрямота или неискренность (так сказать, сугубость) была в Достоевском лишь той шелухой, о которой Вы прекрасно говорите (очевидно, в воспоминаниях. – И. В. ), но он был способен разбивать и отбрасывать эту шелуху, и тогда оказывалось много настоящего и хорошего. А у Л. Н. Толстого непрямота и неискренность более глубокие, – но я не желаю об этом распространяться…» [1137]
Можно соглашаться или не соглашаться с Вл. Соловьёвым, но следует помнить, что он «тоже» современник, который близко знал Достоевского и неплохо – Толстого…
Говоря о Достоевском, Б. Бурсов порой наделяет его такими человеческими качествами, которые скорее можно отнести именно к автору «Исповеди»: «Если Достоевского и занимает другой человек, пускай и самый близкий, то лишь в связи с мыслью о себе».
Я говорю – это более относится к Толстому не потому, что он был эгоцентричнее Достоевского, а потому, что даже в самых широких и действенных проявлениях своей эмпирической натуры (помощь голодающим, защита духоборов и т. п.) он никогда не забывал соотносить эти внешние свои поступки с их, так сказать, обратным влиянием на его духовное существо, со своим нравственным самочувствием.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу