Как и дореволюционное русское общество, власти СССР, конечно, тоже питали слабость к местному колориту. Но главное, они выполняли доктринальные и идеологические установки и не давали укрепиться среди населения УССР (как и среди самих русских по всему Союзу) русскому сознанию, идее национального единства украинцев (вчерашних малороссов) и русских (вчерашних великороссов). Русского фактора власть боялась больше всех местных национализмов вместе взятых [267]. И потому не допускала малейших, самых потенциальных его проявлений даже в культурной жизни страны, не говоря уже о политической.
Само признание наличия в СССР русского вопроса и тем более стремление серьёзно в нём разобраться означало бы коренной пересмотр того отношения власти к русским, на котором строилась вся советская национальная и внутренняя политика. Отношения к ним не как к народу, самостоятельной исторической и национальной личности со своими интересами и нуждами, а как к безликому, безнациональному населению, призванному нести на себе основную тяжесть государственного бремени, не то что не получая за это каких-то преимуществ, но и по целому ряду моментов оказываясь в заведомо неравноправном положении по сравнению с другими народами СССР. А также логично следующий за этим пересмотр превращённого в догму взгляда на русских, украинцев и белоруссов как на три хоть и братских, но разных народа с разными национальными культурами, языками и, соответственно, историческими путями. А пересматривать такое отношение, а с ним и всю свою политику вообще, власти вовсе не собирались.
Местная украинская номенклатура, эксплуатируя этничность, тем самым поддерживала свою этнократическую власть. А третья заинтересованная сторона — украинская гуманитарная интеллигенция — таким способом воплощала в жизнь идейные принципы украинского национального проекта, разработчицей и носительницей которого она являлась, и отгораживала «свою» нацию от русской культуры и сознания (одновременно поддерживая и собственный социальный статус как культурной элиты республики). И эти задачи после 1991 года плавно перетекли в современность, продолжая сохранять актуальность для интеллигенции и властей уже постсоветской Украины.
Вот такие непростые проблемы поднял на поверхность короткий комментарий А. Герцена по поводу гоголевских «Вечеров»…
…Пора «открытия» Малороссии русским образованным обществом давно осталась в прошлом. Малороссию «узнали», подивились её красоте, выяснили, что она — одно из локальных, красочных и неповторимых проявлений русской культуры и натуры. В огромной степени этому способствовали сами малороссы, большинство из которых понимало малороссийский мир, при всей его самобытности, как часть Русского мира. И первый среди них — сам Николай Васильевич Гоголь. Но почему же в памяти остался именно он и его прочтение образа Украины, а не сочинения, порой не менее живые и ладные, других писателей? Думается, что дело здесь не столько в самих украинских произведениях Гоголя, сколько в дальнейшем пути писателя, в его творческом взрослении, в переходе к новым — и другим темам и вопросам, что и позволило ему занять то место в русской литературе, которое он занимает.
Оглядываясь на свой путь, Гоголь писал, что не любил своих ранних произведений, не уточняя, за что именно: за тематику ли, незрелость образов, «гуляющую» по ним чертовщину, свою неопытность как писателя. Некоторые свои работы он пересматривал вновь и вновь, дорабатывая и пытаясь им придать не литературное даже, а нравственное совершенство, выразить с их помощью то, что так хотел и, как ему казалось, всё ещё не мог донести до людей. Это «Портрет», «Ревизор» со специально дописанной к нему «Развязкой» и дело всей жизни — «Мёртвые души», а из малороссийских — лишь «Тарас Бульба» (если не брать в расчёт сокращения некоторых мест в «Вие»). К другим украинским работам Гоголь уже не возвращался, полагая, что эта тема давно им исчерпана — и прежде всего для себя.
Именно последующие произведения Гоголя позволили Белинскому, и не только ему одному, провозгласить его главой русской литературы, а самому Гоголю — иметь право считать себя таковым. Свою миссию, обрушившуюся на него после неожиданной и трагической для русского Космоса гибели Пушкина, он воспринимал как огромную нравственную ответственность. Ведь он наследовал тому, кого бесконечно уважал и перед талантом и личностью которого преклонялся — как особенно цельными и гармоничными, как писательским и общественным идеалом [268].
Читать дальше