Загорского она про себя тоже звала так: «Птицелов», Только про себя! Птицелов в холодной, черной маске из шелка. За которой не было видно глаз. Или эта была гипсовая баута? Она не могла сказать точно.
***
Просто взяла две верхних ноты из арии, тихо и внятно пропела их. И отвернулась к стене… Следующие два дня она ни с кем ни говорила и отказывалась даже пить, а через неделю у них с Загорским уже был концерт в Варшаве… И опять оседала хрустальная пыль с подвесок люстр, овации разламывали надвое зал оперного театра, опадали капельками крови лепестки роз, и качались за окном, в нежном мареве дождя, золотистые листья кленов… А внутри нее зияла, росла и ширилась огромная черная дыра боли, холода, пустоты.. Отчаяния. Для которого не было нот. Не было! Но никто не мог догадаться об этом… Никто. Ведь для нее, Марины Сабуровой, всегда, всегда были покорны все восемь нот. И еще две – сверху. Полная октава и нежный « поцелуй Бога в темя», как восторженно писали о ней в газетах… Правда, она не читала их! Никогда. Их, насмешливо фыркая, в пьяном безумии цитировал Загорский, тщательно и бесшумно избивая ее в очередной раз, в бархатно – лиловом номере венской гостиницы, на широкой кровати. Зажав ей рот ладонью, чтобы она не могла кричать…
– Ну, знаешь ли, Марина, – прохладная щепоть длинных пальцев Галины Германовны властно коснулась подбородка озябшей ученицы и затем резко повернула ее лицо в профиль. От неожиданности Марина сдавленно застонала. Было немного больно. Заныла скула.
– Тебе не нужна много макияжа. У тебя тонкое лицо, волосы украшают его непокорностью, линия шеи в меру длинна, в меру…
И тут Галина Германовна саркастически усмехнулась, глаза ее чуть насмешливо блеснули. – Как у моего Гранда. Гранд, ко мне! – Венявская властно похлопала себя по бедру, потом пошевелила узкой кистью в воздухе, чуть растопырив пальцы с яшмовыми и бирюзовыми перстнями на них. Палево – белая борзая, подошла тотчас же, стуча когтями о паркет и чуть заметно виляя хвостом. Легла у ног хозяйки, нервно кося влажным глазом, и Марине вдруг пронзительно подумалось, что она и сама чем то похожа на эту борзую. Ей двадцать, студентка – консерваторка, едва вернувшаяся с каникул в приморском городке, где давно жили мать и отчим… Не вернувшаяся, если уж честно говорить, а сбежавшая…
***
Невыносимо ей было смотреть, как ежились плечи матери под пристальным, хмурым взглядом отчима, как вечерами, старательно, будто школьница, мать выписывала и рассчитывала все скромные дневные расходы в зеленую коленкоровую тетрадь, а потом показывала их ему, поясняя что-то приглушенным, потухшим голосом. А отчим хмурился и кашлял глуховато, искоса поглядывая на нее сквозь очки…
Потом брал у нее из рук тетрадь и что-то в ней перечёркивал красным карандашом, качая головой и цокая языком. Выдавал на расходы вдвое меньше, они с матерью ели на завтрак хлеб с маргарином, маргарин тускло таял, так водой по кусочку ржаного хлеба едва попав под лучи жгучего южного солнца. Сливочное масло и тонкие кусочки «докторской» на завтрак подавались лишь ему, Ва – ди – му.. Именно так, по слогам, распевно, затаив дыхание, произносила мать его имя. Роняя иглу, отстраняясь от вышивания или книги, едва заслышав в прихожей его шаги или плавный, неспешный щелчок ключей в замке. Огромная квартира главного хирурга военно – морского госпиталя сверкала паркетом, хрусталем и фарфором, все в ней хрустело, крахмально и терпко, горько звенело, скрипело и трепетало, как кровать в огромной спальне за запертой дверью, каждый глубокий час ночи. У Марины сводило судорогой рот, Ее едва не рвало, когда она пробегала мимо этой полированной, гнутой инкрустациями, двери ночью в ванную., Утром на кухне, мать и дочь стыдливо прятали друг от друга глаза, Марина торопливо доедала персик или кусочек груши прихлебывая жидким кофе с одною ложкой сахара, и бежала, мчалась, просто – летела к морю, фонтанам, берегу, улицам, бухте, очертаниям скал…
Но вытерпела она у моря лишь неделю, жалкую, наполненную солеными брызгами волн и слезами по ночам, скрытыми, горящими где-то в горле. Ей было нестерпимо жаль мать, но уж лучше – под крыло Галины Германовны или в общежитие консерваторское, в смех соседки по комнате, Даши Сторцевой, флейтистки, обожающей джаз, и то и дело зазывающей Марину в кафе, где звучала эта странная серебряно – томительная, как летний дождь, музыка.…
– Ну что ты, ну что ты, Вадим же очень хорошо ко мне относится, что ты выдумала себе, зачем?! – горячим шёпотом оправдывалась мать, торопливо целуя ее в ухо и шею на вокзале, а Марина только видела отчётливо и ясно, как багровел синяк под ее левой мочкой, прикрытый завитком, наливался, словно спелая слива, надкушенная грубым ртом…
Читать дальше