Вы же! Вы же, пни трухлявые, чего удумали?! Святой ее сделать? Отдалась на Монмартре за пощечину от счетовода-араба и рыбий пузырь, да и была такова. Может, и святая. Дело сделано, как говорится, но не все сказано. Мередиана же, мудрая и огненная, взъерошила голову, трижды плюнула через плечо, перекрестилась и пустилась в пляс, путь которого неизвестен и мне, все видевшему. Но языки шевелятся, что кликнула она Сильвестра и тот предстал тотчас, хоть и был за тысячу лиг, в царстве мертвых. Вы же, безумцы, к тому времени уже грели бороды у костров, с дымом от которых отлетали ведьмины души, суть домохозяек, швей и книгочтиц. Увидел Сильвестр пляс Меридианы среди костров, увидел тень ее мятущуюся, да и отнес через кольца Сатурна прямиком туда, откуда начал свой путь терновый. И спрятал ее там, обласкав, как положено мужчине, хоть и с того света. И после завалил камнем, срок которому уже вышел. Брейтесь, торгаши и лицемеры, ибо бороды выдают. А пляс Меридианы уже слышен за вашими позолоченными воротами.
Из всего вышеизложенного записывайте. И не смейте ничего вырезать. Ибо сказано: фейки плодят безверие, а безверие равнодушие, а равнодушие смерть. А оно вам надо? Урок закончен. Отпускаю с миром и во имя. Тори, останьтесь.
За сим говорю вам аки…
Какая я тебе Тори? Милфа какая. Шалопай великовозрастный. Все туда же. Метит, я тебе помечу, по всем углам натычу хитрой мордой. Или Меридиана? С чего вообще обо мне. Может, и не обо мне. Может, может, что «может» -то? Костры, танцы, костропляски, царства, ведьмы, но если снять, то выйдет либо белый шум, либо пленка не выдержит.
Его ребеночье лицо – душевнобольные строки. Как это можно сыграть? А ты не играй, – говорит он, говорю я, – ты живи. Вместо кушетки теперь широкая кровать, тяжелая, на высоких дубовых резных ножках, с чудно́й периной и горой атласных подушек: больших и маленьких, под голову, в ноги, в руки. Варвара, Меридиана – царица земная, норовящая ввысь, фу-ты ну-ты, принесите мне головы изменников, подлых трусов и предателей веры моей! Буду их миловать в своих пышных покоях и купаться в их крови. Август, милый Август, верно уже влюбился в меня? души не чаешь, называешь своей, вот и глядишь завороженно, дыханье твое горячо и язык скован робостью, мне ли, тупой пизде, не знать, кто я на самом деле? Не обижайся, чудак, она любя.
Но Август и не думает обижаться. Вытирает руки, ощупывает свою длиннополость, будто ищет что-то. Нет, все на месте. Ничего нет. Варвара лежит на кровати, утопая в перине, зажав между ног подушку, я лежу на кровати, утопая в перине, Меридиана лежит на кровати, зажав между ног подушку, маленькая девочка с полароидного снимка, удивленная, завороженная, мечтательная, вся жизнь впереди, – такая огромная, бесконечная жизнь! – лежит на кровати, кто из них я? кто из них я?
Маленькая девочка, еще верящая в чудеса. Потому что нельзя не верить в очевидное. Была ли она на самом деле? У нее были красные гольфы, царапина на правой коленке, выше – на толщину детского мизинца – радужное полосатое платье, какое только и может выбрать озорница с кокетливой улыбкой и большими голубыми глазами. «Вот ведь кикимора!» – по незнанию, шутя говорила мать, глядя на непоседу, которая, кажется, снова что-то замышляла, наматывая на пальчик русый, пахнущий ромашковым шампунем, локон, – все переколобродит, все у нее вверх тормашками. Уже годы спустя, в сердцещемящем отрочестве, голубоглазая в дурном настроении почему-то вспомнила эти слова, из любопытства поинтересовалась в Википедии: «Кикимора, – читает она, – потустороннее существо в женском обличии, приносящее вред в хозяйстве. В земной жизни кикиморы были самоубийцами или проклятыми детьми». Проклятыми. С этого момента и до самого почти окончания университета она пыталась соответствовать непреднамеренному и совершенно выдуманному проклятию: часто делала наперекор – даже себе. Чувствовала себя по ту сторону. Расплетала собственную – едва очерченную жизнь – прядь за прядью. Бессонная – шлепала босыми ногами по ночам в своей – но такой чужой и холодной – квартире, прошептывала по темным паучьим углам одной ей ведомые молитвы, молчаливо била посуду, покрывала чернильной вязью осточертевшее ненавистное лицо, превращая его в переплетение иссохших и ядовитых тисовых веток, и даже была поймана однажды за тем, что отстригает волосы у спящих: у сестры, у своего бойфренда (хоть и не выносила это слово), даже у отца – и так не обладавшего густой шевелюрой. Это пугало близких: среди ночи, в их постели, с любопытным и уставшим бледным лицом, выглядывающим из темноты. И она замечала их страх. И ей это нравилось.
Читать дальше