Папочка.
За два миллиона ударов сердца, во время нашего с ним очередного соития, он попросил, промычал, как-то, задыхаясь, чтобы я называла его «папочкой». Я тогда рассмеялась. И не могла остановиться. И все пыталась выговорить сквозь смех: «Зверек! Зве…» И согнулась пополам, уткнувшись в подушку, но остановить внезапный приступ не получалось. Постельная сцена, конечно, не была доиграна. Или это и был закономерный финал? Не знаю. Я пыталась после объяснить, что мне вспомнилась одна история, которая и рассмешила, и вовсе не про того «зверька», про которого он подумал.
«И что же за история?..» – уставился. Отдышался. Пахнет потом. Говорят, что пот любимого человека приятен. Не замечала. Или потому и не замечала? Не знаю. История у меня выходила путанной, я сбивалась. Глаза его багровеют. Все началось с Константинова дара. Итак, я открываю рот. В восьмом веке монахи бенедиктинцы состряпали подложный документ, по которому легендарный восточный император, в благодарность за избавление от проказы, подарил римскому папе Сильвестру все земли к западу от современного Стамбула. Грамота давала римским папам право на светскую власть. В их трясущихся от старости и блуда руках оказались не только ключи от Царства Небесного, но и царства земные. Vicarius Filii Dei – так, по мнению бенедиктинцев, император назвал апостола Петра. Здесь я едва сдержала новый приступ смеха, потому что друг мой заметно стал нервничать. Но история, к его бешенству, только началась. Официальный титул папы римского – Vicarius Christi – имеет очевидное сходство с тем, что придумали бенедиктинцы для апостола. И вскоре оба титула стали признаваться среди христиан равными. Я строчу будто швейная игла. Нет, режу, как тату-машинка. В самом начале семнадцатого века один профессор из Берлинского университета, будучи большим поклонником поверять математической гармонией священные тексты, свел бенедиктинский титул к сумме всех чисел, обозначенных римскими цифрами, похожих на латинские буквы. Число получилось натуральным, палиндромом, числом Зверя. Свое открытие филолог-математик подробно описал в книге «Римский антихрист». Зародившийся протестантизм (друг что-то говорит, даже орет, натягивая джинсы) тут же взял это открытие в оборот и вскоре расцвел буйным цветом. Католическая церковь была заклеймена как Церковь Антихриста. Баптисты, квакеры, пуритане, методисты (друг бродит из комнаты в комнату с бутылкой пива, открывает, закрывает, снова открывает шкаф, в котором мои вещи. Пиво… как по́шло… будто проиграла его любимая футбольная команда), адвентисты седьмого дня, плимутские братья – все считают католиков отродьями дьявола. Мои вещи вылетают из шкафа. Церковники возжелали земные царства, но только потеряли небесное. И все из-за того, что не захотели признать свою ложь. Которую все-таки признали. Разве не смешно? Какой только хуйни не взбредет в голову во время секса. С нелюбимым человеком.
– А ты не врал мне, папочка?
Занавес.
Тогда мы все же помирились. Но на этот раз я встала, сделала ему чай и уронила кружку на его зеркалку. Загодя зная ответ, спросила, любит ли он меня. После собрала вещи, но не ушла. Зарылась в его моноблок, нашла в сети «Бдения Бонавентуры» и кликнула по иконке принтера. На книгу ушли все листы, что были. Друг орал, придя в бешенство оттого, что я еще и все листы израсходовала непонятно на что. Это ему непонятно. Он вышвырнул мои вещи за порог. И я ушла, прижимая к груди распечатанный роман. Не выношу вранья.
Сам ты пизда.
И не вынесла. Ни единого листа. Все оказалось правдой. Долго бродила по ночному городу, отстукивая колесиками своего чемодана время, идущее к восходу. Будет ли он? Долго сидела у воды серебрившейся: кажется, сама собой всплескивалась. Поблизости ни одного хостела, денег на отель нет, мост манит на другую сторону города, на которой я никогда не была, хоть и прожила в этом блудном месте чересчур. За все время мимо проковылял только бродяга, бросивший на меня боязливый взгляд. Я тут же почувствовала себя легионером, приготовившимся отхватить семихвосткой по согбенному. Не знаю почему, но я вдруг разрыдалась, бросилась к нему и поцеловала. Это все время. Мое настоящее. Я его ненавижу. Поэтому прячусь в чужом прошедшем. Был, были, была. Царства, боги, рабы, святые, книги, которые пахнут свинцом и телячьей кожей. Бродяга отшатнулся от меня как от прокаженной и заковылял быстрее. Вытерев рукавами лицо, – размазалась, – вспомнила, как один молодой патриций неспешно прогуливаясь по римским улицам на своем благородном вороном в компании таких же молодых и беззаботных пьяниц и блудодеев, увидев прокаженного, вдруг спешился и со слезами расцеловал обреченного. Друзья тут же покинули разрыдавшегося патриция. А сам юноша направился на восток, в сторону от мертвых владык мира, одетых в тоги. Почему мертвых? Да, в тоги в конце владычества облачали только мертвых. И ушел юноша; и шел к солнцу так долго, сколько могла вынести его одежда, истрепавшаяся к концу его путешествия. И поселился в пещере, о которой никто не знал. На берегу холодной воды. Так же и здесь: вода холодна и мертвенна. И мне нужна пещера. Я решила, что и мне нужно идти. И пошла через мост. Впервые в жизни. В ту часть темного города, в которой никогда не была. Колеса чемодана отстукивают по плитам время к восходу, листы «Бдений», прижатые к груди, шелестят уголками на холодном ветру. Вот что бывает, когда пытаешься увернуться от статистически выверенной жизни, равноколеблющейся между горем и счастьем, но никогда ни до того, ни до другого не доходящей, увернуться от ничего . Появляются воспоминания о прочитанном, просмотренном, нафантазированном во время случайных минут наедине с собой: патриции и семихвостки, поэты, изгибающиеся дугой в ожидании морфия, римские папы, собирающие семя в потиры, бесовщина и свет равновеликий, восставший.
Читать дальше