Я сказал ему, что…
Ему сказал, а вам будет неинтересно.
Потом мы угощались какими-то сушеными мясами и фруктами и запивали это чаем с брусникой, а Санька сладко дрых на своих ворохáх. Баранов поглядывал на меня то с прищуром, то навыкате, то с искрóю, а то сó льдом, как в четвертой главе у Пушкина, где прямым Онегин Чильд-Гарольдом со сна садился в ванну сó льдом. А вокруг сновали люди из барановской свиты, бесшумные, как в немом кино, и проворные, как там же, но только плавно и вкрадчиво, не как в нём, а как в подводном царстве у Посейдона, куда угодил вдруг кубарем, подстать Садко с его самогудами, и баял нынче сказ без умолку о себе самом, и звон звенел в голове и по всему выходному, и воздух из меня вдруг весь вышел, старый и спёртый, а новый вошел вдруг, пронял до донца, и стало мне так, будто шёл я, шёл, шёл, и наконец пришёл, и не нужно ни осмотрительным больше быть, ни готовым к худшему, а просто можно быть, или не быть, – вот и весь не вопрос.
Не иначе Баранов под своё укротительство угораздился еще и гипноза мастером. Потому как откровения из меня к нему изошли такого свойства, будто мне кто вкатил правды сыворотку, и всё насквозь там со мной заодно пронизалось моей хрипотцой, этаким её, хрипотцы моей, округлым, хорошо темперированным бу-бу-бу, и под это бу-бу-бу ясность моя, что добыл вчера после стольких лет охоты, разлетелась вдрызг, а на место её сыскалась иная, всамделишная, видом попроще; приналег я тогда плечом на трещину в декорациях и протиснулся наконец за кулису своей житухи, тут и сказочке вышел край; голос мой прервался, чары испарились.
Ума не приложу, что Баранов смог из этого себе выхватить, кроме, пожалуй, моего конька нового времени, что мир вокруг не без добрых, скажи, людей, и что взяли меня таки после всех мытарств в экипаж на «Балаклаву» для кругосветки, и теперь мы шкурим-драим и рангоут оправляем.
– М-да, – подытожил Баранов. – А ты говоришь.
Я потряс башкой и растёр себе уши, и рискнул показаться еще большим идиотом:
– Слушай, а что это было? Нагородил тебе тут, как в купе первому встречному. Чего не оборвал?
– Так ты ж, Вань, контуженный, правильно? – успокоил меня Баранов. – Вот и облавинился. На радостях. Не хандри теперь. Здоровее будешь.
А для своих Баранов объявил с вкрадчивой зычностью на полцирка, что за время разлуки, видите, друг его, то бишь, я, чистым спиртом выверенный, заимел себе, знаете, слог, и быть ему, по всему, теперь нашим Гомером.
Барановский закут вдруг, как по мановению, и оно, угадаем, было, взял да опустел. Я усвоил, что людям Баранова присуща грация их полосатых подопечных, и в проворстве с крадучестью они им тоже не уступают, а, если надо (по мановению), то и фору выдадут, не поморщатся.
Тихо, сладко дрых Санька на ворохах.
Уповая, что теперь меня слышит только Баранов и никто другой, я сказал в оправдание:
– Знаешь, Ярик, все эти годы в живых тебя не числил.
Баранов ткнул себе в грудь большим пальцем.
– Та же фигня, – сказал он. – От надежных людей знал, что тебя…
– Грузом двести?
Дальше мы молчали и глядели друг на друга, как на мрамор из-под рук Микеланджело, и могли бы так глядеть и молчать еще б месяц. Еще бы год. Но Баранова позвали, и я, перемятый виражами, прикорнул на ящике. И приснился мне розовый заяц, он пожаловался с порога: «Я бы так мечтал, чтоб меня называли фокусником, а меня все зовут старый пердун»; он ушел безутешным; а его сменил растущий скандал, где заслуженный Коми-бас выступал монолитом, о который вдребезги сокрушались чьи-то тявканья и амбиции. Скандал и баюкал и теребил, он прельщал и отворачивал; было в нём в полудреме той и сладко и гаденько, как в объятиях с дурнушкой.
– Да оно и к лучшему, – сказал мне Баранов, воротясь, а я стал отнекиваться, что дурнушка, мол, тоже случается даже очень себе ничего и такая, что красавицам и не снилось, так что надо бы, хлопнув по попке, спасибо ей, Ярик, сказать, а не дуться, что угораздило.
– Что ты мелешь? – Баранов сунул мне в руки кружку с жарким кофем без сахара, и все мулатки Бразилии вмиг предстали предо мной в лоснящейся самбе, и сон слетел с меня, пробудив к предвкушению славных битв.
– Жадность фраера сгубила, – сказал мне Баранов. Он успел ополоснуться, был свеж и причесан. – Значит так, раз так.
– Ты о чем?
– О чем? Об алчности человечества. В целом. Вот, Иван, об чем. И о нехороших людях, как о частных её представителях.
– Его, – сказал я. – Человечества.
Читать дальше