Он мог бы сочинить отличную театральную пьеску, из пары звуков сделать целую историю – люди бы хохотали до колик над ней или, напротив, сопереживали. Он сердился на себя за то, что и теперь, когда в больной груди скрипело и трещало, не может отвлечься и придумывает пустяки, занося их в воображаемую тетрадку: вдруг да пригодится.
«Куда? Тпру! – говорил себе. – Это конец, Аркашенька. Завтра не будет». Не будет уютных старых театриков с въевшимся на века запахом карамели, не будет восторженных, гладко причесанных дам-поклонниц в ослепительно белоснежных кружевах – бумажных дам , как говорил его приятель.
Развлекаться же зрительно он не желал. Что тут увидишь особенного? Длинное, мрачное от недостатка света помещение, с узкими койками в два ряда, высокий потолок, который чувствуется – нависает, – но не виден, ужасный запах болезни и такая неудобная, плоская, как блин, подушка, набитая соломой. Голова беспокойно ворочается на этом блине, чувствуется каждый шейный позвонок.
Доктор с бородкой клинышком, словно земский откуда-нибудь из Рязанского уезда. Пришепетывающая, щелкающая речь. Да, вот что: слишком подтянут – видно иноземца, – наши всегда хоть чем-то небрежны: пуговица расстегнута, пенсне смешно висит под ухом или волосы не в порядке.
И еще обратил внимание: лампы. Между кроватями, на одинаковом расстоянии, крепятся к стенам, но далеко не всем больным доступна такая роскошь. Крепятся достаточно высоко, чтобы ни лежа, ни сидя больной не достал, а только тот, кто стоит – врач, санитар.
Лампы стеклянные – розовые бутоны. Свет от них кислый, словно сквозь мучное облако пропущен. Розан. Что же, и в других больницах, и в комнатах, где стоят ванны для больных, и в женских палатах, и в покойницкой. Да, везде, повсюду. А теперь надобно представить завод, где делают такие лампы. Рабочие (или стеклодувы?) одеты в чистое – это не угольная шахта, не домна. Конвейерная лента несет сотни и тысячи розанов для казенных учреждений, больниц, учебных заведений, уборных. Штампованное убожество.
Надоевшая вещь, поджидающая человека, куда бы тот ни направлялся. Вещь-призрак. И перед разверстыми вратами могилы увидишь себя, белокурого бутуза в чулочках, с обручем, а затем – стеклянный розан.
Мерзость.
Природа наполняет мир существами, человек – вещами, кто выйдет победителем из этого соревнования?
«Я полежу чуток, соберусь с силами, встану и раскокаю эту лампу», – думает со злорадством.
Напротив, в ряду коек, все лежачие больные; сквозь железные прутья видны одни лишь ноги. Богаче или беднее господин – легко понять по носкам. У кого их и нет вовсе, у кого – серые, заскорузли от грязи, у иных с дырами, а вот, глядите, – толстые, бежевые, вязаные в два слоя заботливой супругой.
День – блекло и мутно, будто мухи кружат в воздухе, очень маленькие, едва оживляющие воздух, мухи.
Вечер – воздух вспухает, наливается чернилами, как синяк, кроватей напротив не видно, а так – одни прутья, как вдоль поскотины прогуливаешься.
Ночь – зажигают розаны, и возникают неуверенные шары света, повисают в длинном, необозримом помещении: не пушистые, не колючие, какие-то неприятно рукотворные головки одуванчиков. Мысленно он ходит и задувает эти шары – темнее, еще темнее, тьма сгущается, и вот совсем уж хорошо, здорово, весело, носа не видать. И на крики, жалобы, стоны не придут врачи – побоятся темноты, и люди поймут, наконец, что плакать бесполезно, и тогда станет очень просто – либо умрут, либо уснут. Тишина. Колыбель тьмы.
Однако утром есть некий час (условно говоря, полчаса или несколько минут), по безмятежной тишине не сравнимый ни с одним из временных отрезков мучительных, бесконечных суток. Больничные запахи как будто растворяются, уходят в стены или в уродливые стеклянные бутоны, а воздух делается прозрачен до рези в глазах. Видна любая пылинка, случайно повисшая в пространстве. Тяжелые больные, утомившиеся от затяжных приступов, спят, дыша надсадно, как после долгого бега. Менее тяжелые – везунчики! – счастливы и во сне. Они дышат невесомо, и даже укладываться под тонкими одеяльцами приспособились так, что одни носы торчат – подоткнуты, завернуты в коконы.
И умирать, верно, хорошо в такой час – не тревожа докторов, не всхрипывая, не раскидывая рук, не испытывая брезгливой неловкости от десятков устремленных на тебя враждебных или испуганных взглядов.
Боже, помоги мне умереть именно в такой час!
Несколько раз его навещали. Приходил Пшебыцкий, антрепренер, помогавший ему организовывать чтения. Пшебыцкий вертел в холодных, с фиолетовыми ногтями, пальцах мундштук и был учтив, как сотрудник похоронной конторы. Для чего многие люди носят с собой вещи, которыми не пользуются? Ведь он не курит, а – мундштук.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу