Автомобиль стоял, как стоял раньше. Во всяком случае, повреждений на нем заметно не было. Подле него лежало дымящееся черное бревно. Очки чудом не расплавились и тускло блестели на обугленном лице — то был Стокрылый. Рядом лежал Черный, почти голый, в лохмотьях джинсов, с багровыми полосами через всю грудь. Дина упала рядом с ним, обняла, прижалась. Черный застонал и стал махать в воздухе руками. Он что-то пытался сказать — косноязычно, непонятно. Я встал над ним, хотел поймать его за обожженную руку, но он задергался, глядя куда-то вверх, и я понял, что он ничего не видит. Потом он опять застонал. Дина гладила его по голове, не давала вставать, успокаивала.
— Что стоишь, — бросила она мне, — 'Скорую' вызывай!
Дождь превратился в сплошную стену воды. Я начал хлопать по карманам, понимая уже, что потерял телефон. Вокруг меня собирались прихожане Стокрылого, живые, здоровые, ничего не понимающие. Кто-то заплакал, бросился к обгорелому мертвецу; кто-то принялся громко молиться на латыни. 'Телефон, — сказал я громко, — Дайте телефон, в 'Скорую' позвонить!' Мне протянули сразу несколько трубок, но это было уже не нужно, потому что я услышал совсем рядом завывания сирены и увидел синие всполохи проблескового маячка. Прихожане медленно собирались вокруг трупа Стокрылого. Дина лежала на земле рядом с Черным. Тот успокоился, только водил лицом, словно искал кого-то, и о чем-то тихо спрашивал Дину. Дина так же тихо отвечала, обнимая его, прижимая руки. Черного то и дело сотрясала дрожь. Я снял куртку, встал на колени и укрыл его. Надо было пойти встретить 'Скорую' и показать водителю, куда ехать. Надо было посмотреть, как там Саша. Надо было…
— Кто это? — спросил Черный, глядя невидящими глазами в мою сторону.
— Это Тим, — сказала Дина. Она обвила его ноги своими, держала за плечи — и все равно Черного били сильные судороги.
— Тим, — сказал Черный и взмахнул рукой. — Не вижу ничего… Тим?
— Привет, — произнес я. Честно говоря, это было все, что я готовился ему сказать.
— Привет, — сказал он. — Дай руку…
Я поймал его ладонь и сжал. От запястья до самого плеча по руке змеились красные линии, похожие на водоросли. Знаки молнии — вот как это называется. Знаки молнии.
— Живой, — сказал Черный и улыбнулся. Я хотел спросить, о ком он говорит — о себе или обо мне, но тут он перестал улыбаться и запрокинул голову. Я сказал: 'Черный', - но меня отодвинули в сторону, и кто-то в синей врачебной форме наклонился над Черным, а кто-то другой в синей врачебной форме стал копаться в своем чемоданчике, а кто-то третий в синей врачебной форме подкатил носилки. Черного подняли и положили на эти носилки, а я все звал: 'Черный, Черный' — и продолжал повторять его имя, когда помогал затащить носилки в машину, и потом, сидя в машине, все звал и звал его — пока не понял, наконец, что Черный меня не слышит.
В больницах всегда пахнет смертью. Даже в маленькой районной поликлинике — вотчине хирургов-алкашей и толстых медсестер — даже здесь кто-нибудь когда-то умирал. А если и нет, то здесь все готово к смерти. Каждая больничная койка мечтает стать катафалком.
У Саши я пробыл совсем недолго, она все еще была без сознания. Тем более, в палате круглосуточно дежурил Боб — а сейчас я был вовсе не нужен Бобу, Бобу раздавленному, Бобу смятенному, Бобу, скрывающему слезы. Да, Боб все время сидел у ее постели. И Мила. И еще какая-нибудь кошка — они все накачивали Сашу, денно и нощно. Как она тогда сказала, на кухне, за чашкой кофе, вечность тому назад? 'С этим умением никто не рождается. Такое возникает, если кошка очень-очень переживает, или ненавидит кого-то изо всех сил'. Легче всего ненавидеть тех, кого любил когда-то. Труднее — тех, кого ни разу не видел. Самое трудное дело — ненавидеть самого себя. Это на самом деле трудно. Конечно, в какой-то момент любой из нас чувствует к себе неприязнь. Даже отвращение. Меня поймет любой, кого с перепоя рвало в раковину. Когда в передышке между спазмами поднимаешь потное, забрызганное лицо и смотришь на себя в зеркало — это самое лучшее средство, чтобы стошнило еще раз. Глаза — как вареные, и серая, опухшая морда, и мерзкий, дряблый рот с ниточкой слюны… да, это — Отвращение с большой буквы. Но это — не ненависть, о, нет, даже в такой момент ты себя любишь, любишь изо всех сил, и мечтаешь, чтобы закончилась поскорее рвотная пытка, и ты, любимый, наконец, уснул и видел сны, быть может… Вот ведь в чем дело, ребята: любовь к самому себе — следующий шаг инстинкта самосохранения. Это помогает выжить в таких сложных ситуациях, когда троим надо прыгать из горящего самолета, а парашютов только два. Или, например, если корабль тонет, а шлюпок на воду успели спустить вчетверо меньше, чем нужно. Тут-то отступает на задний план все то, что называют 'человеческим': самопожертвование, героизм, отвага. На сцену выходит вечный инстинкт — любовь к себе. И побеждает. Если, конечно, не находится пара-тройка зануд, вооруженных автоматическим оружием, вопящих: 'Первыми идут женщины и дети'. Впрочем, опыт показывает, что для таких зануд место в шлюпке почему-то всегда отыскивается. Да, любовь к себе — это основной инстинкт, что бы там ни говорила Шэрон Стоун.
Читать дальше