А если работа охватывает тысячелетия? Скажем, стоит задача: превратить человека в космическое существо. Превратить космос в человеческий дом. Можем ли мы работать во имя такой, невероятно общей задачи? Или будем дробить ее на тысячи этапов, среди которых непременно окажется и то, что мы делаем сейчас, вся наша промышленность, наука, искусство? И от чего вести счет началу звездного пути — от каменного топора или формулы Герона?
И все ли в нашем развитии — даже если отбросить очевидные уродства вроде милитаризма — гладко укладывается в логику прогресса? Не обманываем ли мы себя, полагая, что цивилизация, средство скорейшего решения социальных задач, является и целью человеческого существования?
Как бы мне хотелось заглянуть на десятилетия вперед, подсмотреть, какой станет Шолоро, и прав ли я, так положившись на силу и доброту разума.
Шолоро засела за учебники. Ее не приходилось заставлять. Если и есть в чем моя заслуга, так это в том, что я разбудил в ней любознательность.
Училась она обстоятельно. В школе получила много, но все же окружающий мир у Шолоро был несколько иным, чем у меня или, скажем, Володи. И теперь она спрашивала о вещах, которые вроде бы и объяснять не надо. В общем, «педагоги» — я, Володя, Андрей — доходили порой до веселого бешенства.
Заниматься в общежитии тяжело, поэтому Шолоро часто сидела над книгами у нас в лаборатории. По выходным прибегала ко мне, в два приема сочиняла какое-нибудь потрясающее блюдо, и, пока я истреблял его, влезала с ногами на диван и замирала над книгами. Причем не всегда над учебниками. Она раскопала на стеллаже ворох цветастых томиков с грифом «НФ», и я не смог запретить ей такое чтение, хотя время было дорого. Только и оставалось, что объяснить терминологию, рассказать, где чистый бред, где — с проблесками научной мысли, а где и совсем почти готовая гипотеза.
Шолоро читала быстро. У нее оказалась цепкая память и способности к беспристрастному анализу. Донимать нас вопросами она перестала, но вполне еще могла поинтересоваться, почему стрелки часов движутся слева направо или почему у пианино клавиши в линию, а не полукругом.
Мы пока что ищем методику количественных измерений. Честно говоря, бредем, как в темном лесу. Я рисую график и вспоминаю еще один сеанс, показанный нам Шолоро.
…Жуткий, полный боли и отчаяния крик. Кричит женщина. Она извивается на иссохшей земле, колотит худыми руками по пыльной дороге. Жалко мотается на слабой шее растрепанная голова, бьются на ключицах мониста.
Появляется, словно «вплывает в кадр», грузноватый, седой мужчина в синих штанах и долгополом кафтане, За коротким голенищем сапога, кнут. На лице — пыль и кровь, запекшаяся маска страдания. Глаза полны слез. Не мигает, не отводит взгляда.
И вот — вся картина в целом. На краю оврага - цветная оборванная толпа цыган. Голосят дети, плачут женщины. Молодой цыган сидит на земле, сжимая ладонями голову. Между пальцами вязкими толчками пробивается кровь.
В овраге солдаты. Они сваливают в огромную кучу нищенские цыганские кибитки. Миг — и взвилось пламя. Толпа гудит и стонет, и я ясно различаю два речевых рисунка в их жалобах и проклятиях.
…Прошла зима. Шолоро похудела, выглядит усталой и хрупкой. У нее изменилось лицо: стало тоньше, светлее и спокойнее.
Было решено, что в мае она уйдет из клиники. Шолоро никогда не жаловалась, но от Володи я приблизительно знал, каково ей приходится в больнице. Как к ней относятся анестезиологи. Какие невероятные слухи разнесли по городу нянечки. Но главное — как тяжело ей выносить человеческую боль, ей, умеющей мгновенно ее снять. Однажды она сказала:
— Знаешь, какие у матерей глаза? Лучше бы я ничего не умела. Один раз всего и разрешили. Мальчика оперировали, ему наркоз нельзя. Я возле него села, и мы полночи разговаривали. Я ему и показала кое-что. А в больнице меня боятся. Почему они меня боятся?
Лето выдалось сырое и холодное. Но сколько же роз было в садах тем летом! Обламывались ветви, и плыли розы по нашей маленькой, занесенной песком речушке. И груды влажных роз оставили выпускники мединститута у подножия памятника погибшим коллегам. А Шолоро положила букет ромашек. И ушла на первый экзамен, даже не оглянувшись на нас. Мы самоотверженно прождали ее три часа. Я волновался, как отец, ей-богу. На скамейках институтского парка расположилась пестрая группка цыган, и какой-то пацаненок посмышленее, забравшись на старую акацию, заглядывал в открытые окна аудитории.
Читать дальше