Стремление к точности было у него вполне осознанным. «Если не сделать это со всей точностью, — пишет он в одном из писем 1934 года, — то получится банальность». «Дело, конечно, в точности», — объясняет он в другом письме. «Боюсь невыспанной головы, — пишет он в третьем, — боюсь, что не проведет она в руку того, что надо, и что нельзя неточно взять…»
С удивительной точностью сделано им, например, описание удава — нет, это даже не назовешь описанием, потому что сам удав пожаловал на страницы рассказа силой житковского слова: «пристальные глаза смотрели неутолимо, жестоко, плотно прицеливаясь… это была живая веревка, которая смотрит для того, чтобы видеть, кого задушить». С той же выразительной точностью передана походка волка: «Он умел смотреть назад, совсем свернув голову к хвосту, и бежать в то же время прямо вперед». С той же точностью воспроизведен прыжок леопарда: «Леопард высоко перемахнул через поваленное кресло-кабину и… мягко лег на брезент. Мясо было уже в клыках… Он на миг замер, только ворочая глазами по сторонам. И вдруг поднялся и воровской побежкой улепетнул». В этом отрывке передано несколько разных моментов движения зверя и для каждого найдено наиболее точное слово: «перемахнул», «мягко лег», «замер», «улепетнул».
Про писательскую манеру Житкова хочется сказать, как про мастерство его плотника: «Ткнул на место — и как прилипло»; «И разу-то одного зря не ударит».
Близость к народному языку придавала стилю Житкова энергию, выразительную напористость, сжатость. В его рассказах встречаются куски классические в смысле энергии и меткости, отрывки, достойные того, чтобы поколения детей изучали по ним родной язык.
«Но моя мангуста — это была дикая — мигом вскочила на лапы. Она держала змею за хвост, она впилась в нее своими острыми зубками. Змея сжималась, тянула дикую снова в черный проход. Но дикая упиралась всеми лапками и вытаскивала змею все больше и больше. Змея была толщиной в два пальца, и она била хвостом о палубу, как плетью, а на конце держалась мангуста, и ее бросало из стороны в сторону. Я хотел обрубить этот хвост, но Федор куда-то скрылся вместе с топором. Его звали, но он не откликался. Все в страхе ждали, когда появится змеиная голова. Сейчас уже конец, и вырвется наружу вся змея. Это что? Это не змеиная голова — это мангуста! Вот и ручная прыгнула на палубу: она впилась в шею змеи сбоку. Змея извивалась, рвалась, она стучала мангустами по палубе, а они держались, как пиявки.
Вдруг кто-то крикнул:
— Бей! — и ударил ломом по змее.
Все бросились и кто чем стали молотить. Я боялся, что в переполохе убьют мангуст. Я оторвал от хвоста дикую.
Она была в такой злобе, что укусила меня за руку; она рвалась и царапалась. Я сорвал с себя шапку и завернул ей морду. Ручную оторвал мой товарищ. Мы усадили их в клетку. Они кричали и рвались, хватали зубами решетку. Я кинул им кусочек мяса, но они и внимания не обратили. Я потушил в каюте свет и пошел прижечь йодом покусанные руки.
А там, на палубе, все еще молотили змею. Потом выкинули за борт».
Кажется, энергичнее и точнее не расскажешь — так все кратко и убедительно. Энергией стиля отличаются не только беллетристические вещи Житкова. Характерно, например, примечание, сделанное им к статье о ледоколах:
«Только полярные моря замерзают сплошь. А уж Балтийское море всю зиму свободно в середине, оно как в белой раме, а внутри бесится студеная вода на зимних штормах».
«Бесится студеная вода»! Кто, кроме Житкова, позволил бы себе употребить это буйное слово в подстрочном примечании! Ведь согласно прочно укоренившейся традиции примечания принято писать с полным бесстрастием (того, мол, требует наука).
Но не только в примечании дело. Весь стиль Житкова, с его смелыми «чешет», «ткнул», «влепил» и «рвануло», является вызовом педантичным пуристам.
Призыв Горького бороться «за очищение литературы от словесного хлама», против «плетения словесной чепухи», против всяких «подъялдыкивать», «базынить», «скукоживаться», против всяких и всяческих «выкулдыкиваний», которыми иные писатели засоряли литературу, настойчивое желание Горького оградить литературный язык, созданный великими мастерами, от областных, провинциальных словечек, без толку вплетаемых в текст для прикрытия скудости, бедности собственного лексикона, было воспринято иными критиками и редакторами, как призыв бороться со всяким своеобразием языка, за его мертвенную педантическую норматив-ность. Им осталось чуждо требование Белинского: детские книги должны быть написаны «языком легким, свободным, игривым, цветущим в самой своей простоте». Под борьбой за чистоту языка они упорно понимают не отстаивание его выразительности, не защиту цветения, а, напротив, — борьбу за бесцветность, единообразие, за педантическую правильность, выхолощенность.
Читать дальше