Весенняя конференция молодых авторов прошла для меня без прошлых «баснописных» неожиданностей. Кто вел наш семинар — не помню, но именно там я по-настоящему узнал удивительного поэта, одного из главных поэтов (и людей) в моей жизни — Татьяну Галушко. Даже по тем молодым ее стихам чувствовалась ее будущая бесстрашная мощь. «Когда придет пора угомониться, Последним стуком прянув из груди, Пройди под солнцем реактивной птицей, У соколиной пади упади…» Или: «Еще веранда, словно палубка, В саду, в оранжевом ветру, Еще в пути к земле то яблоко, Которое я подберу. Летит в огне, летит в воде оно, Земли подобие и плод, В ладонь мою, в мое владение Оно сегодня упадет…»
Татьяна была женой знакомого нам филолога Рюрика Шабалина и на занятиях семинара ходила животом вперед, донашивая своего первенца, как вскоре выяснилось — дочку.
Весной шестьдесят первого года, незадолго до неожиданного расформирования Дальневосточной экспедиции, я, точно проснувшись вдруг и спохватившись, женился на Наталье. Гостями на свадьбе были преимущественно геологи и поэты. Свадебным подарком Глеба Горбовского была его только что вышедшая книжка «Поиски тепла». Ленька Агеев, попавший на свадьбу будучи в своем последнем североуральском отпуске, своего сборника подарить мне еще не мог. Его книжка «Земля» вышла годом позже в Москве (периферийный поэт) под редакцией Бориса Слуцкого. Тогда же вышла книжка Саши Кушнера (а еще раньше — Нины Королевой). До моего первого сборника «Идти и видеть» было еще четыре года, из которых около двух лет он, уже готовый и отредактированный, пролежал в «Советском писателе». Меценатов (еще раз повторяю) у меня не было, а недруг оказался сановным — сам Прокофьев (который топал ногами на Брита). Причину его острой неприязни ко мне я узнал много позже, после его снятия с поста главы Ленинградской писательской организации. Оказывается, какой-то доброхот сказал ему, что мое постоянно тогда читаемое на выступлениях стихотворение «Свинья» написано о нем, Прокофьеве. Прочтя эти стихи, Прокофьев проокал в ярости, что покуда он первый секретарь… и так далее.
Надо сказать, что никакое начальство — ни производственное, ни литературное — никогда меня не интересовало, а уж растрачивать на него поэтический пыл мне бы и в голову не пришло. Стихотворение мое не имело никакого иного адресата, кроме самой этой свиньи.
Кто был тот самый доброхот, кто были иные доброхоты, дыхание которых за спиной я ощущал всю жизнь, но никогда не мог увидеть их, оглянувшись, я не ведаю и теперь.
Сборник «Идти и видеть» был подписан в печать в день снятия Прокофьева с должности.
Единственным стихотворением институтских времен в этом сборнике было стихотворение «Муравей», написанное на зайсанской практике. Сборника этого я отнюдь не стыжусь, за исключением двух дурных опусов: «Моцарт и Сальери» и «Театр». Первый — на тему отравления гения завистливой посредственностью. На этот популярный сюжет, разработанный с таким же, как у меня, лобовым негодованием потомка (и как бы духовного наследника Моцарта), я натыкался потом у нескольких современных поэтов и каждый раз клял себя за свершенное. В стихотворении «Театр» излагалась история удушения Дездемоны и исследовалось психологическое состояние обманутого ревнивца. С каким удовольствием я бы сжег эти стихи в день расправы над архивом, будь они ненапечатанными! Но ничего уж тут не попишешь…
Итак, до первой моей книжки было еще четыре года. Но в том же шестьдесят первом началось для меня Лито при ДК Первой пятилетки, та самая «Пятилетка», второе любимое детище Глеба Семенова.
Глеб долго не хотел пускать нас с Григорием Глозманом в это Лито: что, мол, вам, горнякам, тут делать? Но мы его уломали, тем более что там уже была наша Лена Кумпан. А еще в «Пятилетке» были Таня Галушко, Женя Кучинский, Витя Соснора, Наталья Карпова, Марина Рачко, Нонна Слепакова, Анатолий Пикач, Олег Юрков, Герман Плисецкий, Валерий Попов, Вадим Халупович, Геннадий Угренинов, Яков Гордин, Темп Смирнов…
Спасибо судьбе за «Пятилетку», от поля до поля (я тогда работал уже в Арктике), от стихов до стихов, спасибо за последние годы молодого общения, которое вот уже скоро, вот-вот уже, неумолимо сменится «одиночеством слуха и речи» (Галушко).
Далее была вся моя литературная жизнь, но это уже совсем иной разговор.
На этом, пожалуй, пора финишировать.
Мандельштам в автобиографическом «Шуме времени» (детство и юность) настойчиво уведомляет читателя: «Повторяю — память моя не любовна, а враждебна, и работает она не над воспроизведением, а над отстранением прошлого». Честно говоря, ничего подобного в воспоминаниях этого истинно высокого поэта я не увидел, по- моему, «Шум времени» противоречит жесткому авторскому посылу.
Читать дальше