Действительно, на станции меня ожидали целовальник Егор Пропьевич и торгующий крестьянин Григорий Яковлевич. Целовальник показал, что не помнит, была ли у него Ирина с Лютиковым: народу-де у него много бывает, так… Григорий Яковлевич припомнил, что действительно дал Ирине сколько-то купоросу и мелу; но бели, хоть и держит ее для заводу, на сторону он никому не отпускает. Очные ставки с Ириной ни к чему не повели: всякий остался при своем.
Спрошенная после того мать Ирины подтвердила слова последней, сказав, что когда заметила, что ее тошнит, отыскала в навозе бутылку и вылила зелье, а бутылку разбила.
Покончив все эти допросы и очные ставки, я призвал Ирину, чтоб исполнить обещание свое — выслушать ее рассказ. Она опять потребовала, чтобы я писал все «с краю». Я согласился; и она начала:
«Вот, как еще в подросточках-то я была, ваше б-дие, так тоже по вечерованьям ходила. В те поры Государевич-от этот все более в нашей волости робил. Зеленый, пригожий в ту пору был он такой из себя! И теперь сам видишь: из лица белый, кудри черные… А речи?.. Хохотом девки хохочут, как он слово какое этакое скажет!.. Уж и в ту пору люб он мне был, да мала была… зелена. А веришка-то уж была, как бы поиграть с ним… Вот это в долги ли, в коротка ли, вечеруем мы, этак, тоже; а он как-то и подсуседился ко мне, а я про себя-то и рада. Вот он хлесть меня по крыльцам-то!.. Лихо таково! А я ему и говорю: „Ну, ты леший, вавило!“ Вот, ничего. Он взял, да и пересел к Машке Кособрюхой. Бедно таково стало мне!.. видно, уж время мне пришло… Вот, ваше б-дие, с тех пор как отрезало! Прихожу, это, домой-то, да и не знаю, что это со мной деется. Всю ноченьку не спала: чего, чего я и не передумала? То будто голос его услышу: посмотрю в окошечко на улицу, а его нет. Поутру встала сама не своя: за что ни хвачусь — все из рук вон падает! Видит это матушка. Любила она меня в ту пору, сердечная… сжалилась, видно, надо мной: сама печет блины, да и говорит: „Вот я тя, плеха, сковородником-то как одену, так ты, говорит, перестанешь у меня как во хмелю ходить!“ Да не помогчи уж, видно, было мне ни сковородником, ни иным каким пристрастьем. За завтраком мне и еда на ум нейдет, через силу через великую съела ли я, не съела ли два блинка, а самой так вот и плакать бы! Вот как отзавтракали мы, это, матушка-то и говорит: „Прогони, говорит, скотину за осек“! Больно это мне по нутру пришлось! Так бы вот из избы-то и выскочила! А сама обманываю: мешкотно стала оболокаться… ровно неохота. Инда матушка взъелась: „Ишь, говорит, ровно под венец собираешься!“ — Иду, иду, говорю я. Вот, это, погонила я скотину-то. Гоню, а все думаю… Да что думала я?.. Ничего не думала… шла я без ума, без памяти. А на то, видно, хватило разуму-то, чтобы, как взад-то пойду, так не обойти того местечка, где Государевич робил. Издалека, это, заприметила его… Сидит, бревно обтесывает. А как заприметила, так и ёкнуло у меня сердечушко! Тут и совсем с ума спятила. Ой, думаю, идти, али своротить? А сама все иду на него… ровно кто подталкивает. Гляжу — и он видит меня. Будто лесину прилаживает; на меня поглядывает, а сам песеньку припевает:
Назови меня сестрой родной,
Красивой девушкой!
Уж как нет у меня сестры родной,
Красивой девушки…
Люба мне показалась эта песенька: про меня, думаю, поет… ко мне прикладывает. Вот и после того, как услышу ее, хошь и другой кто поет, так чуть не заревлю… ровно льдом сердце-то обложит!.. Вот подхожу я к нему, сама не своя.
— Бог на помочь, — говорю, — Иван Васильевич! — Это, язык-от сам собою ляпнул. А он положил, этак, топор-от, поклонился, да и молвил:
— Покорно благодарим, Ирина Прохоровна, — говорит. — Как это? — говорит.
— Да за осек, — говорю, — скотину прогонила, так опять домой ползу; — а сама остановилась. — Устала, — говорю. Это опять сам о себе язык ляпнул. Только то правда, что в ту пору как косой подсекло мои ноженьки… инда трясусь вся, а саму всю, как огнем, палит. А он и молвил:
— Присядьте, говорит, отдохните!
— Нет, — говорю, — Иван Васильевич, не заругалась бы матушка.
— Почто, — говорит, — ругаться! — Говорит это он, а сам берет меня за руку, да и садит возле себя.
— Ой, — говорю, — Иван Васильевич! а сама сажусь… и охота, и страшно! Дивно лишь то мне показалося: моя рука ровно в огне горит, а у него холодная, ровно лягуша. Уж после того вдолги говорю ему: „Почто это у тебя, Ванюшка, рученьки-то такие холодные?“ а он говорит: так, видно…
Ну, только как села я возле него, ровно прилепило меня. Вот те Христос, ваше б-дие, хоть бы и захотела встать, не встать бы. Тут, это, он как обнял меня рукой-то, — меня вконец из ума вышибло. Схватила его за шею-то, да и ну целоваться; да не так, как на игрищах целуются, а другомя как-то. Что после того деялось — и самой толком не рассказать, да и не надо. Только в тот час, видно, продала я дьяволу тело свое белое».
Читать дальше