И уже постепенно блаженная ночь убывала,
Стали звезды бледнеть, оставалось их на небе мало,
Мне сказала она: «Пробуждайся, уж ночь позади,—
Но наутро меня ты под Азвар-горой подожди!»
Вздрогнул я, услыхав чей-то голос, кричавший: «В дорогу!»
А на небе уже занималась заря понемногу.
По шатрам уже встали и начали в путь одеваться,
И она прошептала: «Что ж делать? Куда нам деваться?»
Я сказал: «Ухожу. Коль успеют меня подстеречь,—
Или мне отомстят, или пищу добудет мой меч!»
И сказала она: «Ненавистникам сами ль поможем?
Тайну в явь обратив, клевету ли их сами умножим?
Если действовать надо, то действовать надо иначе:
Скроем тайну поглубже, иначе не ждать нам удачи.
Двум сестрицам своим расскажу я про нашу беду,
Чтобы все они знали, и тотчас же к ним я пойду.
Я надеюсь, что выход найдут мои милые сестры,
На обеих надеюсь, они разумением остры».
В горе встала она, без кровинки опавшие щеки,
И отправилась, грустная, слез проливая потоки.
Две прекрасных девицы явились на сестринский зов,
На обеих узоры зеленых дамасских шелков.
Им сказала она: «Моему смельчаку помогите:
Все возможно распутать, как ни были б спутаны нити».
А они устрашились, меня увидав, но сказали:
«Не такая беда! Предаваться не надо печали!»
И меньшая сказала: «Ему покрывало отдам,
И рубашку, и плащ, — только пусть бережется и сам.
Пусть меж нами пройдет он и скроется в женской одежде,
И останется тайна такою же тайной, как прежде».
Так защитою стали мне юные девочки эти
И одна уже зрелая, в первом девичьем расцвете.
Вышли мы на простор, и вздохнули они, говоря:
«Как же ты не боишься? Уже заалела заря!»
И сказали еще: «Безрассуден же ты и бездумен!
Так и будешь ты жить? И не стыдно тебе, что безумен?
Как объявишься снова, все время смотри на другую,
Чтоб подумали люди: избрал ты ее, не иную».
И она обернулась, когда расставаться пришлось,
Показалась щека и глаза ее, полные слез.
На исходе той встречи сказал я два ласковых слова,
И верблюдица встала, в дорогу пуститься готова.
Я пустил ее бегом, была она в рыси ходка,
И упруга была, деревянного крепче бруска.
Я верблюдицу гнал, хоть и знал, что бедняга устала,
До того исхудала, что кожа от ребер отстала…
Часто умная тварь приносила меня к водопою,—
Но колодец зиял пересохшею ямой скупою:
Лишь паук-нелюдим над колодцем сплетает силок,
Сам вися в паутине, как высохший кожаный клок.
Дни и ночи тогда я не мерил привычною мерой,
Мрачный спрыгивал я с моей верной верблюдицы серой
Оскудевшие силы, измучась, она истощала,
Над отверстием знойным безумно глазами вращала
И толкала меня головой, порываясь к воде,—
Но колодец был сух, не сочилось ни капли нигде.
И когда бы не повод, что воле моей поддается,
То верблюдица в прах разнесла бы остатки колодца.
Понял я, что великий то будет урон для пустыни,
Я же был чужанин, а убежища нет на чужбине.
Яму новую рядом верблюдице выкопал я,
Но и донышко в ней обмочила б едва ли бадья.
А двугорбая все ж потянулась доверчиво к яме,
Но лишь малость воды удалось захватить ей губами.
У меня же с собой был один лишь сосудик скудельный
Я в колодцы его опускал на постромке седельной.
Стала нюхать верблюдица — гнилостью пахло питье,
Но припала к струе — и струя утолила ее.
Она говорит, а сама, безутешная, плачет,
На нежных щеках ее слез не скудеет струя:
«Ты всех мне милей, попирающих землю ногою,
Всяк час о тебе и забота и память моя.
Ужели ж совсем я тебе не нужна, не желанна?
Залог твой — любовь — берегу добросовестно я.
Ты скоро мой прах понесешь и опустишь в могил
За что ты разгневался? Плачу, сама не своя.
Читать дальше