Серый часто приходил сюда поразмышлять о жизни, поделиться своими мыслями с людьми, спящими вечным сном, ибо люди они опытные, видели жизнь, страдали и даже умирали, чем никто из живых похвастать не может.
Однажды в пасмурный день, когда настроение у Серого было особенно скверным, он брел среди могил, думая с раздражением, что эти двое — инвалид войны и бывший сотрудник колонии — были, возможно, в чем- то и правы, когда спрашивали, чем он станет заниматься, промотавши гонорар. Ведь он вовсе не стремился снова стать грузчиком, как предполагал когда-то. Да и прежним здоровьем похвастаться не мог. Часто открывались язвы, болели старые раны, полученные в скитаниях. Но чтобы быть писателем, надо писать. Он, хотя и продолжал вести дневник, уже понимал, что этого мало.
Трудно подчиняться дисциплине, навязанной тебе другими, но, оказалось, несравненно труднее подчиняться дисциплине, которую сам себе установил. Теперь он был свободен от чужой воли и подчинялся только собственной. И снова он не свободен... А может, он просто перепутал свободу с бездельем?
Скиталец, арестант, он приобретает свободу, сохраняет ее, ему улыбается Фортуна, и он может жить как подобает. А как подобает? Надо осмотреться, понять. Серый с изумлением начал замечать, что оказался в окружении людей, задыхающихся от скуки и праздной жизни, уверенных в своем интеллектуальном превосходстве. В сущности он был по- прежнему один. Чего стоит, к примеру, циничный совет Вертинина (Серый давно уже сторонился этого своего благодетеля, разгадав под маской общительного светского человека махрового циника, для которого нет ничего святого).
— Хочешь пользоваться известностью, — сказал он, — напиши роман с антисоветским душком. Тебя станут ругать, появятся и защитники, глядишь, и за границей заметят. Словом, дело пойдет.
Но Серый догадался, что советы Вертинина сильно смахивали на нравоучения Женьки-Жениха, когда тот обучал Рыжего жить и убивать, не проливая крови.
Парадоксально, но в компании Вертинина он с грустью вспоминал свою бригаду по погрузке леса в тайге: там у всех была мечта — о свободе, о женщине, о любви, а мечта — это сказка, без мечты жизнь тусклая. Серый почти физически ощущал в руках грубое древко багра. Но багор уже не для него — не та сила, и мешки — тоже. Однако уставать можно от любого труда и даже от веселья, во всяком случае от такого, вертининского. А впрочем, от любого веселья можно устать, от всего, что делается не в меру. Писать хотелось по-настоящему, ведь он же писал всю жизнь, с детства, хотя и не думал никогда печататься. Но уже есть начало, отчего же он теперь растерялся? Куда девалась решимость? Ведь он хозяин своих мыслей, времени и дел своих. Только мало быть хозяином своего быта и мало лишь хотеть — уметь нужно. А без разносторонних знаний уметь трудно, его же знания — он это понимал — были далеко не разносторонними.
Как случилось, что он попал под влияние людей, подобных Вертинину, дал ослепить себя их непрочным блеском, этого он и сам не мог понять. Ведь вокруг были люди, и среди них наверняка нашлись бы такие, кто сумел бы многое объяснить человеку, пришедшему из лесу, но он, видимо, одичав в лесу, не мог отыскать их; а тех, кому он доверял, не смел занимать своими делами, которых порою и сам стеснялся. Он оказался в аквариуме, как некогда Рыжий, в своеобразной изоляции — вот он, результат жизни в волчьей ночи, где все люди враги. Читатели в своих письмах часто спрашивали, как ему живется... С ними бы он поговорил, но не умел еще этого делать. Как ему не хватало друга, одного, единственного человека, принимающего к сердцу душевный разлад Серого! Очевидно, мать и отец иногда нужны не только в тринадцать лет, но и в сорок...
Размышляя, он подошел к могиле Танечки Терентьевой, девочки с серьезными недетскими глазами, похороненной лет двадцать тому назад. И Фортуна снова улыбнулась Серому. Он увидел Чебурашку,
Она сидела на скамеечке и смотрела куда-то на заброшенные могилы, а пожалуй, она смотрела в самое себя и была этим всецело поглощена. Тоненькая, хрупкая, почти прозрачная, она была вся коричневая — легкое темно-коричневое платье, темнорусые волосы чуть с проседью, карие глаза, похожие на орехи или небольшие каштаны, в их блеске Серому почудились мир, покой и нежность. Это были глаза доверчивого ребенка, чья душа проста и наивна, этому ребенку чужды ложь и обман, но знакомы горе и тяготы жизни, о чем говорили тоненькие морщинки у глаз, смотревших весьма печально. Пожалуй, это были глаза человека, который чего-то долго ждал и не дождался, и вдруг понял, что ждать и верить было не во что.
Читать дальше