Но не сейчас. В первую очередь я призвал к себе на помощь невозмутимого англичанина. Перед моим астральным взглядом встал человек с холодным бесстрастным выражением лица.
Я стал считать. Дошел до ста, остановился, проверил себя — нет, не годится, все еще раздражен. Пошел дальше, дошел до двухсот; остановился, кажется успокоился. Посмотрел на виновника своего негодования и поперхнулся. У меня появилось острое желание сказать субъекту какую-то особенную колкость, осадить его, дать ему понять, что он невежда.
Но я быстро одолел себя и снова начал считать. Только я не знал, как счет вести! Начать ли с начала, с одного, или продолжать с двухсот: двести один, двести два, двести три и так далее… После некоторого размышления, я решил начать с начала, с одного. Когда я дошел до 3045, я почувствовал полное успокоение, на меня в буквальном смысле слова снизошла нирвана. Большинство гостей к тому времени уже разошлось. Я же утерял нить конфликта и никак, хоть убей, не мог вспомнить, что вывело меня из терпения.
Душой общества я никогда не стал; слишком много времени трачу на арифметику. Случалось, что я целый вечер только и делал, что бормотал под нос: «Раз, два, три, четыре… двести… двести сорок три… четыреста один…»
Теперь я никого не трогаю, никого не задеваю, ни с кем не ссорюсь, а люди меня чуждаются по-прежнему, стараются не узнавать.
Те немногие знакомые, которые пытались сохранить кой-какие дружеские связи со мной, когда я с ними ссорился, окончательно со мной порвали теперь, когда мой характер исправился и я стал со всеми ладить и соглашаться.
Мне начинает казаться, что я был бы гораздо более счастлив, если бы перестал подражать невозмутимому англичанину, превратился бы в прежнего запальчивого, сварливого и неуживчивого человека, которого не могли терпеть ни друзья, ни знакомые, ни сослуживцы.
Впрочем, я, кажется, несколько зарапортовался. Попробую посчитать до пятисот!
Несколько раз в жизни я хотел покончить самоубийством. Застрелиться, или утопиться, или выброситься на мостовую из окна пятого этажа.
Это было не так легко осуществимо. У меня никогда не было огнестрельного оружия. Самое высокое здание в Новгороде было трехэтажное, и ближайший город, в котором можно было бы выброситься на мостовую из окна пятого этажа, был Псков, в котором, насколько мне было известно, было два или три пятиэтажных здания. В Петербурге их было больше, но специально ехать в Петербург, чтобы там выброситься из окна пятого этажа, казалось мне чересчур дорогим удовольствием. Овчинка не стоила выделки.
Оставалось утопиться. Волхов глубок, во всяком случае достаточно глубок, чтобы в нем, при желании, можно было утопиться. Как всякая река, Волхов имел свои легенды об утопленниках и утопленницах, и эти легенды создавали во мне отрицательное отношение к «наложению на себя рук через утонутие», как выражались когда-то полицейские писаря… Один писарь (и тот, кто это мне рассказал, божился, что это не выдумка, а сущая правда) написал об утопленнике, что он «наложил на себя руки через утопию».
Первое желание покончить самоубийством появилось у меня в одиннадцатилетнем возрасте. Я тогда был в первом классе реального училища. Жизнь мне опротивела сразу же после того, как я получил двойку по чистописанию. Я не отрицаю, что двойку заслужил. Я никогда не был силен в чистописании, и теперь тоже не особенно силен в этом предмете. Наборщики то и дело жалуются на меня. Они мне не двойку поставили бы, а кол, или даже меня самого на него посадили бы.
Чистописание у нас преподавала фея. Я никогда такой очаровательной женщины не видел и вряд ли когда-либо увижу. Это было небесное существо, создание не от мира сего. Мне так хотелось ей понравиться! Я так старался! Но чем больше я старался, тем грязнее получалось мое чистописание, тем больше клякс появлялось на каждой странице мое несчастной тетради.
Жизнь мне сразу же опротивела. Она потеряла всякую притягательную силу. Какой смысл было оставаться жить с двойкой за чистописание?
Я рисовал себе смятение феи при получении известия о моем самоубийстве. Бедный мальчик!
Заодно я рисовал и смятение моих родителей. Их тоже не мешало бы проучить.
Мать, отец и учительница чистописания стоят над моим бездыханным трупом.
Мать ломает руки. Отец рвет на себе волосы. Учительница чистописания плачет в благоуханный платок; все феи, как известно, плачут в благоуханные платки.
Читать дальше