— Никому не надо на меня доносить, — сказал священник. — Это грех. Днем они сами дознаются.
— Вас расстреляют, отец, — сказал женский голос.
— Конечно.
— И вы не боитесь?
— Разумеется, боюсь.
Из того угла, где занимались любовью, раздался новый голос. Он звучал уверенно и убежденно:
— Мужчина не должен бояться таких вещей.
— Не должен?
— Миг боли — что еще? Этого все равно не избежать.
— И все же я боюсь, — сказал священник.
— Зубная боль хуже.
— Не каждому дано быть смелым.
— Все вы, верующие, такие, — сказал голос с презрением. — Христианство делает вас трусами.
— Возможно, вы и правы. Вы поймите: я плохой священник и плохой человек. Умереть в состоянии смертного греха, — он смущенно хмыкнул, — тут призадумаешься.
— Вот! Что я говорил! Вера в Бога делает трусом. — В голосе слышалось торжество, будто что-то было доказано.
— Ну и что? — сказал священник.
— А то, что лучше не верить и быть смелым.
— Понимаю, так, так… Конечно, если бы можно было поверить, что губернатора и полиции нет на свете, что эта тюрьма — вовсе не тюрьма, а сад, какими бы смелыми мы стали.
— Ерунда!
— Но если нам ясно, что тюрьма — это тюрьма, а губернатор на своем месте несомненно существует, какой толк с того, что мы будем смелыми на час-другой?
— Никто не скажет, что эта тюрьма — не тюрьма.
— Вот как! Вы так думаете? Видно, что вы не слушали политических речей.
Ноги священника отчаянно ныли, ступни свела судорога, и, чтобы прекратить ее, надо было пошевелиться, но он не мог этого сделать.
Полночь еще не наступила: до рассвета оставались бесконечно долгие часы.
— Подумать только! — сказала женщина вдруг. — Здесь, среди нас — мученик…
Священник не мог сдержать смеха.
— Не думаю, — сказал он, — что мученики похожи на меня.
Вдруг он посерьезнел и, вспомнив слова Марии, что будет нехорошо, если из-за него станут глумиться над Церковью, продолжал:
— Мученики — святые люди. Неверно думать, что они мученики лишь потому, что погибли… нет. Говорю вам, что я нахожусь в состоянии смертного греха. Я совершил то, о чем не могу говорить вслух, об этом можно сказать только шепотом, в исповедальне.
Пока он говорил и все слушали внимательно, словно он произносил проповедь в церкви, он задавался вопросом: где сейчас сидит его неотвратимый Иуда, но не мог опознать его с такой уверенностью, как в лесной хижине. Им овладела огромная и необъяснимая нежность к обитателям этой тюрьмы. На ум ему пришли слова: «Так возлюбил Бог мир…», и он сказал:
— Никогда, дети мои, вы не должны думать, будто святые мученики похожи на меня. Меня надо называть по-другому. Я слышал, как вы меня называли: «поп-пропойца». Я здесь потому, что у меня в кармане нашли бутылку бренди.
Он попытался освободить свои ноги. Судорога прошла, теперь они онемели и ничего не ощущали. Все равно. Ему не придется долго ими пользоваться.
Старик все ворчал, и мысль священника вернулась к Бригитте. Мир был понятен ей, как врачу черный рентгеновский снимок. Он отчаянно хотел спасти ее, но знал приговор хирурга: болезнь неизлечима.
Женский голос сказал просительно:
— Немного выпить, отец, это не так страшно.
Он подумал: почему эта женщина здесь? Может быть, за то, что у нее дома нашли икону? У нее нудный, настойчивый тон благочестивой дамы. Так глупо хранить эти иконы любой ценой. Почему бы не сжечь их? Без них можно обойтись.
— Я ведь не только пьяница, — сказал он строго. Судьба таких благочестивых женщин всегда внушала ему тревогу, они, как политики, жили иллюзиями; он боялся за них. Так часто они встречали смерть с несокрушимой самоуверенностью, без любви и прощения. Следовало, насколько возможно, избавить их от сентиментальных представлений о добре.
— У меня есть ребенок, — сказал он твердо.
Какая достойная женщина! Ее голос во мраке продолжал оправдывать его; он не мог уловить ее слов; понял только, что она говорит ему что-то о благоразумном разбойнике.
— Дитя мое! — сказал он. — Разбойник покаялся, а я нет.
Он вспомнил, как Бригитта вошла в хижину, ее темный, злой и понимающий взгляд и солнце за ее спиной.
— Я не умею каяться.
Это была правда. Он утратил эту способность. Он не мог сказать себе, что хотел, чтобы его греха никогда не было, потому что сам грех казался ему сейчас таким ничтожным — и он любил плод этого греха. Он нуждался в исповеднике, который медленно провел бы его по мрачным путям, ведущим к сожалению и раскаянию.
Читать дальше