Подобный синтез — разумеется, не эпического характера, — вероятно, лучше всего удался Хандке в повести «Послеобеденное время писателя», которая не случайно представляет собой в то же время и внутренний, доверительный отчет о процессе писания. В общем и целом, оглядываясь на 80-е годы, я оценил бы «Записные книжки» Хандке выше романов и повестей. Это, кстати, один из случаев, когда, как я понял сегодня, я недооценил книгу в моем очередном годовом обзоре литературы, — сегодня «История карандаша» 1982 года кажется мне одной из значительных книг десятилетия. То, как в ней раскрывается внутренний мир писателя, тайники его тонкой, почти психопатической души, оказало — вместе с «Парочками, фланерами» Штрауса — определяющее влияние на немецкую литературу 80-х годов.
Теперь напрашивается вопрос, который Ханс-Йозеф Ортхайль (в опубликованном в 1985 году собрании эссе «Приманка, добыча и тень») в связи с романным циклом Петера Вайса «Эстетика сопротивления» и примыкающими к нему «Записными книжками» формулирует следующим образом: «Может быть, «Записные книжки» отражают новые связи, может быть, в них берет слово большинство участников того движения, которое выступает против замкнутости «произведения», может быть, в них конкурируют друг с другом созданные одним писателем две литературы?»
Итак, «повествование о повествовании». Уже в середине 60-х годов Райнхард Баумгарт назвал так лекцию, в которой он рассматривал тенденции новейшей немецкой литературы от Грасса до Йонзона в контексте современной мировой литературы. В начале 1988 г. швейцарский автор Гуго Лёчер подхватил — сознательно или случайно — эту формулировку и свою лекцию по поэтике назвал «Повествовать о повествовании». Редко когда удавалось подобрать более меткое название, редко когда в университетах и институтах делалось больше докладов по поэтике, чем в прошедшие годы. «Были столетия, внесшие в литературу что-то новое, — например, роман, или short story, или сталинский эпос, — вздыхает Кристоф Хайн. — Уходящий XX век изобрел новый литературный жанр — лекцию по поэтике».
Эрудированность, начитанность, знание собственных и чужих текстов, заметки и цитаты, отрывки и фрагменты — составляет ли это в итоге какую-либо программу, есть ли у этого будущее? В ответной речи при вручении ему Бюхнеровской премии Бото Штраус задался вопросом: не угрожает ли подобной литературе опасность стать жертвой «исключительной, бескомпромиссной и бесперспективной самодостаточности?» Но тут же поставил контрвопрос: «Не представляет ли это действительную опасность? Лишь то, что соотносится с самим собой, замкнуто в самом себе, как учит сегодня кибернетическая биология, способно выжить в той целостной и сложной системе, которой является окружающая среда. Почему же то, что действует в жизни, не может приносить пользу дальнейшему существованию литературы — я имею в виду такую автономию, при которой каждый акт творчества был бы сопряжен с продолжением традиции, а каждое продвижение вперед — с обратной связью». Писатель, так считает Штраус, реагирует как раз меньше на внешний мир, а больше «на свое собственное мировосприятие, обусловленное прежде всего литературой». В поэтической формулировке это звучит так: «И в первую, и в последнюю очередь писатель — это маргиналии на полях давно написанной книги. Его творчество сопровождает до края страницы волну того вечно длящегося повествования, из которого он возник и в которое снова вольется».
Все же хроника 80-х годов достаточно свидетельствует о том, что современная литература, как бы ни замыкалась она на самой себе, ни в коем случае не отворачивается от окружающей действительности — и прежде всего в лице Бото Штрауса, книги которого всегда допускают двойное прочтение: как разговор литературы о самой себе и как своеобразнейшее по чуткости (происходящее на этом фоне) восприятие форм нашего социального существования и нравов. Поэтому поспешно заключение Винкельса, утверждающего, будто литература сегодня стала настолько «усложненной, исторически сверхдетерминированной формой искусства», что «уже нельзя нащупать тропинку, ведущую от литературы к повседневной действительности».
Разумеется, литература и вместе с ней писатели производят впечатление живущих в «отставке» от их общественной роли, что нельзя смешивать с их общественным (хотя, может быть, и неприметным) влиянием. Немецкая литература, как некогда заметил Кунерт, «в своих величайших и прекраснейших творениях» всегда предавалась иллюзиям и смотрела на себя «как на наставника, по меньшей мере как на просветителя», но, однако же, никогда не могла выполнить этого самостоятельно возложенного на себя задания. «Может быть, именно современная, отказывающаяся от каких-либо установок литература окажется более действенной».
Читать дальше