Но я нашел эту фотографию, вместе с несколькими другими, дней через пять после того вечера с лошадьми, когда разбирал вещи, принадлежавшие моей жене, пытаясь решить, что можно выкинуть, а что лучше оставить. Я готовился к переезду и, поглядев с минуту на эту фотографию, выбросил ее в корзину. Я был безжалостен. Я сказал себе, что мне все равно. С какой стати я должен переживать?
Если я имею хоть малейшее понятие о человеческой природе — а я о ней, безусловно, кое-что знаю, — то моя жена не сможет жить без меня. Я знаю, что она ко мне вернется. И скоро. Пусть это будет скоро.
Нет, я ничего ни о чем не знаю, и никогда не знал. Она ушла навсегда. Совсем. Я это чувствую. Ушла и никогда не вернется. Точка. Никогда. Больше я ее не увижу, разве что мы случайно столкнемся где-нибудь на улице.
Остается еще вопрос с почерком. Это загадка. Но вопрос с почерком — это, конечно, не так уж важно. Разве можно сравнить его по важности с последствиями того письма? Не самого письма, а вещей, которых я не могу забыть, — тех, которые были в письме. Нет, письмо — вовсе не самое главное, есть вещи гораздо важнее, чем какой-то почерк. Это «гораздо важнее» связано с более тонкими материями. Можно, например, сказать, что обрести жену значит обрести историю. И если это так, тогда я понимаю, что теперь я вне истории — как лошади и туман. Или вы могли бы сказать, что моя история меня оставила. Или что я вынужден жить дальше без истории . Или что истории теперь придется обходиться без меня — если только моя жена не будет писать еще письма или не расскажет чего-нибудь подруге, которая, допустим, ведет дневник. Тогда, через годы, кто-нибудь сможет оглянуться на это время и интерпретировать его согласно записям — его реплики и тирады, его умолчания и намеки. Вот когда я начинаю понимать, что автобиография — это история бедного человека. И что я прощаюсь с историей. Прощай, любимая.
Поручение
(Перевод А. Глебовской)
Чехов. Вечером двадцать второго марта 1897 года он отправился ужинать со своим другом и конфидентом Алексеем Сувориным. Суворин был баснословно богатым книгоиздателем и газетным магнатом, реакционером, человеком из низов, — его отец сражался рядовым в битве при Бородине. Дед его, как и дед Чехова, был крепостным. Лишь это их и роднило — в обоих текла крестьянская кровь. В остальном — и по убеждениям, и по темпераментам, они совсем не сходились. И все же Суворин был одним из немногих близких друзей Чехова, и Чехов любил его общество.
Разумеется, они выбрали лучший московский ресторан — «Эрмитаж», бывший особняк; на то, чтобы отведать там ужин из десяти перемен, включавший, конечно же, вина разных сортов, ликеры и кофе, могло уйти несколько часов, даже большая часть ночи. Одет Чехов был, как всегда, безукоризненно — черный фрак и жилет, всегдашнее пенсне. Выглядел он в этот вечер почти так же, как выглядит на фотографиях того периода. Казался безмятежным, оживленным. Обменявшись рукопожатием с метрдотелем, он обвел взглядом огромную залу. Она была залита ярким светом роскошных люстр, за столами сидела изысканно одетая публика. Непрестанно сновали официанты. Чехов уселся за столик напротив Суворина, как вдруг, совершенно внезапно, изо рта у него хлынула кровь. Суворин с помощью двух официантов отвел его в уборную, где они попытались остановить кровотечение, прикладывая лед. Потом Суворин отвез Чехова в отель и велел приготовить ему постель в собственных апартаментах. Позже, после еще одного горлового кровотечения, Чехов согласился, чтобы его перевезли в специализированную клинику, где лечат туберкулез и прочие легочные болезни. Когда Суворин навестил его, Чехов извинился за случившийся третьего дня в ресторане «скандал», однако продолжал настаивать, что ничего серьезного ему не угрожает. «Больной, — записал Суворин в дневнике, — смеется и шутит по своему обыкновению, отхаркивая кровь в большой сосуд».
Младшая сестра Мария навестила Чехова в клинике в конце марта. Погода стояла отвратительная, шел мокрый снег, повсюду громоздились обледеневшие сугробы. Мария с трудом нашла извозчика, чтобы доехать до лечебницы. Пока добралась, успела переволноваться и впасть в отчаяние.
«Антон Павлович лежал на спине, — пишет Мария в своих воспоминаниях. — Говорить ему было запрещено. Поздоровавшись с ним, я, чтобы скрыть чувства, отошла к столу». Там, среди бутылок шампанского, банок икры, букетов от доброжелателей она увидела нечто, поразившее ее в самое сердце: карандашный рисунок, явно сделанный специалистом, легкие Чехова. Врачи часто делают такие наброски, чтобы показать больному, каково, на их взгляд, состояние дел. Легкие были прорисованы синим, но верхняя часть закрашена красным. «Мне стало ясно, что они поражены болезнью», — пишет Мария.
Читать дальше