Мы долго молчали. Каждый ушел в свои мысли. Я твердил себе, что и в минуты нашей близости она чувствует незримое присутствие Андре; образ его живет в ней и заслоняет меня. Что это? Только ревность? Длинная, вонзившаяся в меня игла, нащупывающая сердце, — это ревность? Эта женщина принадлежит мне, она моя! Но все же какая-то очень важная частица ее существа скрыта от меня — я это чувствовал, я был уверен в этом…
Порывисто вскочив, — я надел купальный халат, затянул его поясом и принялся возбужденно ходить вдоль стены напротив кровати. Я, конечно, выглядел смешным, но совсем не думал об этом. И неожиданно мысли перескочили совсем на другое… Заметив и узнав меня, жена Альмаро сразу же бросилась за своим мужем. Может быть, несколько секунд ушло у него на то, чтобы выхватить из ящика револьвер, и эти секунды помогли мне добраться до калитки в сад. Но нет! Он, вероятно, никогда не расстается с оружием.
Я услышал удрученный голос Моники:
— Не знаю, что мне теперь делать…
Сунув большие пальцы за пояс, я подошел к ней.
— Напиши ему, чтоб он оставил тебя в покое!
Мое раздражение, кажется, испугало ее. Она подошла к кровати и села на краешек, понурившись. Она злила меня. Разве не должно ее радовать несчастье этого дурака? Разве она не должна радоваться тому, что он заживо погребен в концлагере, в самой глубине Германии?
Я опять зашагал по комнате. Я говорил себе: мне посчастливилось, что я вовремя отступил к решетке. Альмаро промахнулся самую малость. Останься я в саду, он, безусловно, попал бы в меня. Но он правильно сделал, стреляя в меня сверху. Я снова и снова твердил себе, что он правильно сделал. На его месте я действовал бы так же, с той лишь разницей, что уж я-то постарался бы взять себя в руки и не промахнуться. А может, он стрелял второпях, потому что я был уже у калитки? Ему некогда было как следует прицелиться… К тому же всем известно: на большое расстояние револьвер бьет неточно.
— Он пишет, что очень несчастен… Он раскаивается, что слушался дурных советов, — добавила Моника.
Я плохо слышал ее — широкая полоса света как бы скрадывала звуки. Я чуть было не съязвил. Однако я понимал: сейчас на моем отношении к Монике сказывается гнев, вызванный воспоминанием о происшествии у Альмаро. «Ах, несчастненький! Он раскаивается! Голубчик мой! Он-то отлично знал, что оставляет свою подружку беременной, и все же не испытывал никаких угрызений совести из-за того, что бросил ее! Пусть, мол, выпутывается сама! Никакой ответственности! Никаких неприятностей! А сегодня в своем концлагере он, видите ли, размышляет! Размышляет и пишет ей со слезами на глазах! Черт подери! Ему, бедняжке, дали дурной совет! Как все просто! И он даже мысли не допускает, что его девчонка, быть может, уже связала свою жизнь с другим! Разве может закрасться такая мысль в его телячьи мозги! Он хнычет! Он несчастен! Он хочет разжалобить малютку…»
Меня вдруг охватило беспокойство. Этот Андре даже не поинтересовался, а не живет ли Моника с другим. Значит, он и не сомневается в ее верности, в силе ее привязанности. А волнение Моники?.. Эх, опять эта игла с дьявольской точностью безжалостно колет то туда, то сюда.
Я ступил в пространство, освещенное лампой, и спросил:
— Ты все еще любишь его?
Моника выпрямилась и посмотрела на меня с оскорбленным видом.
— Ты с ума сошел! Что ты еще выдумал?
Глаза ее округлились, брови взметнулись вверх и так застыли на несколько секунд. Я заметил, что зрачки у нее потемнели, стали того блестящего сероватого оттенка, который образуется при свежем изломе свинца. Ответ ее не успокоил меня. Да и какой ответ, какие слова могли бы хоть немного унять мое волнение? Это ее возмущенное: «Ты с ума сошел!» — не прозвучало слишком искренне… Неужели я открыл тайну Моники? Неужели интуиция не обманула меня? Неужели Моника все еще любит Андре?.. Я уже не доверял себе. Я знал, что в минуты сильных потрясений не могу здраво мыслить.
Моника не двигалась. Она выглядела очень усталой. Лоб ее слабо поблескивал под светом лампы. У жены Альмаро был такой же гладкий выпуклый лоб, белый и резко очерченный. Я вспомнил ее такой, какой впервые увидел у лестницы, когда ее муж выбросил, выгнал меня пинками из комнаты! Что ж, она поступила вполне естественно, позвав в тот вечер мужа, и я еще раз сказал себе, что Альмаро правильно сделал, выстрелив в меня с балкона. В этой мысли я черпал какое-то злобное удовлетворение. Моя ненависть, — и я хорошо понимал это, — отдаляла меня от Моники, разделяла нас, словно завеса огня. Какое мне дело до Андре! Какое мне дело до всего мира, раз Альмаро может спокойно разгуливать по городу! Раз его шаги отдаются у меня в голове! Ему нечего было бы опасаться правосудия, если бы он убил меня. Ведь в кармане у убитого нашли бы открытый нож! «Ну-с, а почему же он открыт?» — спросил бы с хитринкой полицейский комиссар. И подмигнул бы с понимающим видом. А люди Альмаро могли бы засвидетельствовать, что они захватили меня врасплох в ту самую минуту, когда я сдирал официальные — или почти официальные — плакаты, и что если они тогда и не доставили меня в полицию, то сделали это только из снисходительности ко мне. Только из снисходительности!.. Как бы не так! Я усмехнулся, и Моника, вероятно, поняла это по-своему, потому что спросила немного обеспокоенно:
Читать дальше