Он слушал, как горестно она дышит, и почему-то очень легко представлял, как одиноко, как обидно, как голодно и стыдно было ей жить все это время — одиночкой при живом муже, за тысячи от него километров, да еще с дочкой, такой еще ненужной, на руках, да еще под взглядами, конечно, соседок, полными сочувственного торжества и скромненького яда.
«Такое ли представлялось тебе тогда ?» — подумал он с жалостью и вдруг увидел — чуя, как его слегка словно бы продирает по душе легоньким безболезненным сладким электричеством, — безо всякого усилия вдруг увидел , как летним вечером, бархатно-теплым благоуханным южным вечером, в полусумраке теской прохладной своей комнатенки, беспрерывно напевая обрывок какой-то пустяковой песенки, блаженно и бессмысленно чему-то улыбаясь, туманно и глупенько сияя уже вполне подведенными голубенькими глазками, собиралась она (ну, скажем, пару лет назад…) на Главную Улицу их городка «пройтись» с подружкой…
как с поспешным наслаждением вскальзывала она разгоряченным от дневного загара голым тельцем в прохладненькое, совсем невесомое платьице, как нежными перстами бегло ощипывала его на себе — там, тут… — и мятная прохлада ткани начинала как бы струиться по ней облекая, обтекая, и — тотчас! — взволнованная натягивалась внутри некая слабая струночка, сразу же начинавшаяся сладко подтренькивать…
как затем, деловито прижмурившись, кратко-покорно склонив голову, проныривала пышной прической в осторожно расправленную петлю дешевеньких бус, которые она называла «мои любимые» — потому, должно быть, «любимые», что разноцветно-яркие камушки их всегда возбуждали в ней одно и то же, по-детски радостное воспоминание о каких-то обкатанных, стеклянно постукивающих о зубки изумрудных, рубиновых, янтарных карамельках…
как напоследок мимоходом (но с весьма пожилой озабоченностью) она представляла себя на секундочку старому поседелому зеркалу, которое, хоть и не склонно было к лести, но все же не могло не отразить ее — от сияющей головки до лаковых туфелек — именно такой: восхитительно-тоненькой, раздражительно прелестной, непобедимо юной…
как, совершив весь этот обыкновенный обряд, сам по себе наслаждение предвкушения доставляющий, выбегала она затем по дворик к враждебно поджидающей подружке («самой любимой», разумеется, подружке, имя которой теперь небось и не вспомнить…), и они отправлялись на Главную Улицу — в праздную, празднично-ленивую ее толчею, под высокие древние ее тополя, чьи ветви были так густо и дремуче перепутаны в вышине, что свет фонарей, вознесенных над улицей в провально-черное южное небо — лунно-ледяной, унывный свет — с трудом пробивался сквозь лаково-липкую театральную зелень лиственной гущи и к земле доходил уже в виде тихого, слегка зеленоватого аквариумного сумрака.
Она шла, деловито делая вид, что спешит по делу, и так тоненько, так стройненько цокали по вафельным плиткам тротуара ее каблучки, так весело, победительно поигрывали в ней каждая девчоночья жилочка, каждая переполненная глупеньким сиянием клеточка, что, воображая себя, она восхищенно воображала себя… ну, например, олененком из мультфильма — ладненьким таким, легконогим олененком с прелестными огромными пугливо-пристальными глазами, который, случись даже пустячная тревога, как стрела с тетивы, унесется от охотников, прицокивая копытцами весело и звонко!
Только, что уж хитрить, не собирался чересчур далеко уноситься тот соблазнительный олененок. Хождение вечерами по Главной Улице называлось среди девчонок ее круга откровеннее некуда: «охота на лейтенантов» — и это был промысел, издавна процветавший и чтимый в их городишке, ибо непререкаемо считалось, что нет на свете жениха лучше, нежели юный лейтенант, только что испеченный в стенах здешнего военного училища и ждущий назначения в часть, и считалось, что, тебе несказанно повезло, почти сказочно повезло, если…
«Вот тебе и повезло…» — подумал он. Подумал, должно быть, вслух, потому что женщина, словно в ответ, простонала что-то с капризной досадой, зашевелилась во сне и завладела его рукой совсем уж полностью, обняв, как обнимают живое любимое существо.
«Вот тебе и повезло…» И вот ты, дурочка, летишь, обмирая от страха и одиночества, в желтенько освещенной, яростно дребезжащей жестянке самолета — летишь неведомо куда, навстречу пасмурному ужасу этой каторжно далекой Камчатки, летишь, заплаканная, и истово обнимаешь и уже обвиваешься вся вокруг руки совершенно чужого тебе человека, и с жалкой жадностью вдыхаешь так сладко, так стыдно мучающий тебя забытый грубый запах, и вся тянешься-тянешься-тянешься к этому запаху, и поспешное дыхание твое, и вся ты сейчас, милая, словно бы лепет о том, как ужасно быть нелюбимой, как это обидно, как несправедливо, непроглядно, страшно!
Читать дальше