Здесь Катя совсем притомилась. Хотя снег отсвечивал, дорогу было видно, но дальше не полями идти, а лесом — темно. Сеня сказал скоро луна будет и холодно станет, а пока можно отдохнуть. Место открытое, никто незаметно подойти не сможет. Катя подумала — если только из могилы, и поругала себя — мертвяки не ходят, мертвых она видела своих и чужих, и ни один не пытался обидеть. И потом, это наша земля, чужие должны бы лежать тихо, это чужим у нас страшно лежать.
Сеня наладил костер, нарвал коры с крестов, принес те, которые повалились. Стало светло, и печь в тот бок, которым поворачиваешься. Кресты, подумала Катя, горят лучше, чем любые дрова, даже если они и не такие, не березовые. Почему так? Сеня принес еще. Катя стала громко читать имена, немецкое она читала даже уверенней, чем Сеня. На одном по буквам разобрала: Курт и попросила — не жги!
— Это не тот Курт! — сказал Сеня, но все равно отложил, потом отошел в сторону, воткнул и навалившись всем телом, стал с ожесточением вкручивать. — Весной все равно оттает и повалится! — заругался Сеня, чему–то злясь.
Про Курта, который не раз, с каким–то грустным убеждением говорил — «Я не немец, я — австриец!» — вспоминать было странно–печально. То же самое Курт говорил, когда помогал выносить вещи, а потом поджигал их дом, но здесь он уже прибавлял, что придет немец, увидит, что Курт дом не сжег, сделает ему, Курту, пух–пух–пух! Курт говорил смешно, Катю это всякий раз веселило, но только не тогда, когда он жег их дом. Пусть даже и не жили они в нем давно — немцы его сразу заняли, как пришли — хороший дом, братья Михайловы рубили, не кто–нибудь. Себе рубили! Тем, кого выгнали, разрешили приютиться в старой бане у реки: Макаровна со своими шестью детьми, баба Стефания, Катя с Сеней и еще одна женщина с сыном, что отстала с эвакуируемыми — его потом на глазах у Кати и убили. Но тогда не Курт на работу возил, а другой…
Сеня скинул фуфайку, заголил руку до плеча, опустил в сечку, радуясь, что ее так много, нащупал картофелину, осторожно вынул, дал держать Кате, стал щупать вторую… Катя прижала картофелину к щеке.
— Гладкая!
— У нас сорт другой. С нашей толку больше! Лучшего сохранения! — сказал Сеня и запнулся.
Картошку свою недохранили. Катя вспомнила, как солдаты раскрыли картофельную яму, а Сеня пришел ругаться на них. И сказали друг другу много обидных слов. И как посерел лицом, когда его обозвали — «фашистский выкормыш». И сказать на это было ничего нельзя, потому что немцы кормили тех, кто работал, а кто не работал, те умирали. И не сказать им, что немца убил, потому как они сами каждый день убивают, и их самих, быть может, убьют, а Сеню уже нет… Сеня не пошел к командирам жаловаться, а солдаты вернули часть картошки.
Сеня сдвинул костер в сторону, а в жар пихнул картохи и присыпал…
Катя вспомнила как жарили кротов и сглотила слюну. Кроты вкусные. Жарили их на палочках. Сеня ловил много — сдавал шкурки. По всякому ловил, и проволочными витыми капканами — сам понаделал из стальной проволоки, и даже руками. Катю тоже научил — надо сидеть тихо и ждать, когда крот холм свой зашевелит, тогда сразу же ход перекрывать, нору — ее видно, вздутая она, потом быстро раскапывать… Кроты на вкус одинаковые, а шкурки разные. С подпалинами не хотели брать вовсе. С подпалинами считались браком, как линялые. Брат Сеня уговаривал, чтобы взяли по другой цене, но так и не уговорил. Баба Стефания из выбраковышей сшила душегрейку, ту самую, которая сейчас у Кати под пальто поддета.
— Проживем! — в который раз говорил Сеня–брат, и Катя понимала что проживут, но есть хотелось все время. Себе удивлялась, Сеня–брат ел не больше ее, а был большим — ему, наверное, больше надо? Или нет — поскольку уже вырос? Не замечая, что Сеня до взрослых еще не дотянулся. Иногда пугала сама себя, что внутри червяк завелся. Сеня–брат глистов вывел чернобыльник заваривая, Катя сама видела, как вышли, и Сеня сказал, что глист большим может быть — во весь желудок, и чтобы всегда руки мыла, они с грязных рук заводятся. Катя скребла руки с песком и золой, ее и для мыльной воды разводили, этим же отскребали, мыли посуду… Руки были в цыпках и поверх потрескались, было очень больно. Сеня опять ругался, чтобы не забывала вытирать насухо и часто не мочила. Мазал маслом, но не тем, которое можно есть…
У Сени тяжелые немецкие ботинки, Катя не спрашивала откуда. Может быть оттуда, откуда все. Ходил по лесу и окопам, собирал всякое и сволакивал в одно место за рекой, потом сортировал и перепрятывал. Сейчас в лес ходить можно было. За это больше не расстреливали. А раз очень–очень повезло… Ту бочку Сеня два дня катил. Теперь она в огороде была врыта, сверху крышка, гнилухи и всякий мусор. Леня иногда открывал, ковырял там веслом–обломышем, выворачивал кусок машинного масла в котелок и носил на обмен. Катя к ближним окопам тоже с ним ходила, помогала патроны собирать которые россыпью, и блиндажах раскапывать, ко всему, кроме патронов, другому Сеня ей запрещал прикасаться — велел его звать, случалось хвалил. Все, что собирали, густо мазал маслом, складывал в снарядные ящики, иногда еще обматывал поверх тряпками и опять мазал маслом. Говорил — пригодится! Хотя бы для охоты!
Читать дальше