Руководитель секции Крибих перестал метаться по комнате, его пухлые щеки пылали; он уставился на министра, полный священного ужаса: когда же тот намерен, наконец, покончить с этой пыткой? Но министр с невозмутимым спокойствием только поглубже уселся в кресле.
— Вы ошибаетесь, господин профессор, если думаете, что мы считаем вас судьей. Мы находимся здесь для того, чтобы выслушать голос каждого нашего человека, будь он в мантии ученого или в рабочей куртке. Но, конечно, от степени индивидуального восприятия каждого из нас зависит, как реагировать на несправедливость. Толстой говорил: «Никогда не оправдывайся!» И мы тоже не намерены этого делать: для человека, к счастью, решающим является не обвинение, а его собственная совесть. Тем не менее было бы хорошо услышать мнение и остальных присутствующих — брата Крибиха, сестры Мразовой, брата секретаря…
Мразова встрепенулась, тонкие ноздри прямого узкого носа нетерпеливо вздрогнули.
— Профессор во многом прав, друзья, — отозвалась она. — Будем искренни, и, несмотря на то, что от опошленного коммунистами слова «самокритика» у меня разливается желчь, я попытаюсь кое-что сказать именно в порядке этого понятия: не всегда мы играем наидостойнейшую роль в глазах наших братьев в лагерях! Они шли в эмиграцию с надеждой, что обретут тут не только свободу, но и свое правительство, испытанных руководителей, сплоченных единой пламенной идеей, новый отряд гуситских божьих воинов. А что нашли? Восемь политических партий, не говоря о крыльях, группах и фракциях. Нашли тут двадцать восемь различных союзов, увидели перед собой без малого сто пятьдесят различнейших организаций. Я не могу быть спокойной, зная, что на Западе прозябают чехи, чувствующие себя забытыми, пропащими, смятенными и беспомощными! — Близорукие глаза Мразовой под толстыми стеклами очков пылали воодушевлением, ее аскетические губы еще более сузились; она нервно напудрила нос.
Профессор, в недоумении поглядел на сестру Мразову, потом глубоко вздохнул и встал. Некоторое время он простоял в смешной, склоненной позе, с искаженным лицом, превозмогая боль в пояснице.
— Жаль, что вы уже уходите, пан профессор, наши дебаты, вопреки несколько странной форме, были во многом полезными, — и министр застегнул пиджак, из нагрудного карманчика которого выглядывал кончик шелкового платочка.
Мразова восприняла уход профессора как оскорбление.
— Мы должны действительно работать так, чтобы ни один из наших сынов не впадал в депрессию, не жил в нужде! — снова начала она, усиливая значение своих слов размеренными жестами тонкой холеной руки. — Я сама готовлюсь в поездку по некоторым лагерям и могу сказать, что радуюсь этой поездке! Чувствую где-то тут, внутри, — и она потрясла судорожно сжатыми розовыми кулаками над плоской грудью, — что нужно в полную меру зажечь свет, который осветит все темные закоулки их сердец, что в некоторых вещах необходимо будет отложить в сторону розовые очки и заменить их обычными, что просто…
— Да нет, милая пани! — грубо прервал ее профессор, потеряв терпение. Боль в позвоночнике прошла, и старик выпрямился. — Тому, кто не желает видеть действительности, не помогут ни свет, ни очки. Прощайте, друзья!
Он попрощался с Мразовой и с Крибихом, с неохотой стиснул руку обиженного секретаря. Министр, провожая. Маркуса до самого вестибюля, доверительно положил ему руку на плечо.
— Я рад, что мы поговорили, профессор. Но все же под конец дозвольте один вопрос: почему вы, собственно, эмигрировали? Ваши — не знаю, как в остальном, — но ваши социальные воззрения наверняка бы, в общем, удовлетворили теперешнюю власть в республике!
Старый господин в старомодном сюртуке шел медленно, немного тяжеловесно, выставив вперед объемистый живот. Затем остановился. Он стоял перед министром. На подбородке у него светились островки седой щетины: во второразрядной гостинице, где он остановился, было плохое освещение, и, бреясь, профессор не мог хорошо себя видеть.
— Социология — невыгодная специальность в эпоху, когда рушатся миры, — ответил он медленно, выпуклыми, немного покрасневшими глазами глядя в окно, за которым в туманной розоватой дали торчал лес характерных жестяных колпаков на парижских трубах. — От моего понимания исторического процесса не осталось бы камня на камне, если бы я должен был принять марксистскую доктрину. Возьмите наугад что угодно, ну хотя бы чрезмерное значение, придаваемое классовой борьбе! Не говорю, что классовой борьбы нет, но утверждаю, что на организацию общества влияют и мирные средства — взаимные соглашения, идеи гуманизма и так далее. Разве можно так однобоко истолковывать историю? Как бы мы выглядели, если бы, например, свели развитие и гибель римской империи или переселение народов только к классовой борьбе?
Читать дальше