Я сдуваю с нее пыль, провожу пальцем по нижнему обрезу, до красной полоски на корешке, затем открываю книгу на оглавлении, двенадцатая страница, на серьезных, как панегирики, названиях рассказов: «Убийственные слова», «Нос верблюда», «Эпитафия», «Крылья ночи», «Невдалеке от берега» и так далее, вплоть до титульного рассказа, – и думаю о моих «шансах» превратить один из них в роман, который принесет мне шумный успех.
Книгу, судя по всему, никто практически не открывал (разве что раз, под дождем). Я обращаюсь к посвящению – «Моим родителям» (кому же еще?), – потом к титульному листу, ожидая увидеть бодрящие «Фрэнк Баскомб», «Синяя осень» и «1969», набранные основательным, приятным для глаз «эрхардтом», и почувствовать, как былая синхронистичность наполняет меня здесь и сейчас. Однако поперек титульного листа тянется синяя, сделанная незнакомым почерком надпись: «Эстер, в память о той по-настоящему синей осени с тобой. Люблю, Поль. Весна 1970». Каждое слово перечеркнуто жирной губной помадой, а снизу приписано: «Поль. Рифмуется с боль. Рифмуется с блядь. Рифмуется с самой большой ошибкой моей жизни. С презрением к тебе и твоим дешевым трюкам. Эстер. Зима 1972». Ниже подписи Эстер наклеено изображение сложенных для поцелуя губ, к ним ведет стрелка от написанных опять же помадой слов «Моя жопа». Все это изрядно отличается от – поскольку изрядно ничтожнее – того, что я ожидал увидеть.
Ощущаю же я, и от этого голова моя идет кругом, не ироническое, горько-сладкое, что-то вроде до-чего-же-странна-жизнь удивление перед тем, как пылкое пламя чувств, владевших бедными Полем и Эстер, угасло под волнами, оставив лишь дым, но совершенно неожиданную, тошнотворную пустоту в желудке – именно там, где ее нет и быть не должно, как сказал я лишь две минуты назад.
Энн и конец моих с ней отношений, все, что связано с нами, вдруг ударяет мне в ноздри, словно густой ядовитый дым, да так, как ни разу не ударял за наитемнейшие семь лет отчаяния или в минуты мрачного уныния, которыми сменялись периодические воскрешения надежд. Но, вместо того чтобы взреветь, как ослепленный Циклоп, я машинально захлопываю книгу и отшвыриваю ее в сторону, и она летит, кувыркаясь, через гостиную, и ударяется в коричневую стену, и выбивает смахивающий формой на Флориду кусок штукатурки, и валится с ее крошками на пол, в пыль. (Книги не только читаются и бережно хранятся, на долю их выпадают многие испытания.)
Пропасть (ведь тут пропасть, что же еще?), которая отделяет наше давнее общее время от нынешней минуты, вдруг придает зияющую ясность мысли, что все уже сделано, все кончено, – да так, точно Энн никогда не была той Энн, а я – тем собой; так, точно оба мы никогда и не вступали в ту жизнь, что привела меня к этому странному «библиотечному» мгновению (хоть мы и вступали). И не вопреки всем малым шансам на успех, а именно в полном соответствии с ними жизнь все равно привела бы меня сюда или в другое столь же одинокое, безжизненное место, как поступила она, по всем вероятиям, с Полем и его пылкой, отчаявшейся Эстер – нашими двойниками в любви. Было и сгорело с тихим шипением. (Впрочем, когда бы не слезы, которые щиплют сейчас мне глаза, я бы принял мою утрату с большим достоинством. Поскольку, в конце концов, я – человек, советующий вам махнуть рукой на все бесценное, что вы еще помните, не питая, однако ж, надежд снова прибрать его к рукам.)
Я отираю щеки, промокаю подолом рубашки глаза. В доме, чувствую я, кто-то выходит откуда-то, и я бросаюсь к книге, отряхиваю ее, прилаживаю на место переплет, выравниваю разъехавшиеся страницы и отношу назад, к ее гробовой щели, где она сможет продремать еще двадцать лет, – и тут же Шара проходит к парадной двери, выглядывает наружу, а потом замечает меня, стоящего посреди гостиной, точно слезливый иммигрант, и неторопливо направляется в мою сторону. От Шары веет сигаретами и какой-то яблочной сладостью, использованной на маловероятный случай, что я-то и есть тот самый малый, который купит ей кооперативную квартиру.
Шара уже не та, какой была десять минут назад. Теперь на ней джинсы в обтяжку, красные ковбойские сапоги, пояс из круглых металлических бляшек и черный топ на бретельках, показывающий ее сильные, округлые, голые атлетические плечи и груди, которые я себе уже представлял (впрочем, теперь могу разглядеть их в подробностях) Она «что-то сделала» с глазами и с волосами, вроде бы ставшими еще кудрявее. Щеки ее порозовели, губы намазаны чем-то поблескивающим, узнать в ней прежнюю повариху, пожалуй, и можно, но не без труда. Хотя, на мой взгляд, она теперь не так миловидна, как была в мешковатой белой тужурке, скрывавшей большую часть ее тела.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу