Прости мне, Господи, но в этот момент, когда я уже не соображал, Донати ли я, или Пилат, у меня мелькнуло в голове: да это же Бого-Пища верующих, и она существовала у многих других народов, — съедение мяса древних бого-царей и питие их крови; так как думали, что после того, как их умертвили, можно было, поедая их плоть, обрести их силу! Ведь это же дикий обычай всех наших предков — своих вождей, когда они становились старыми и защищать соплеменников уже не могли, кастрировать, убивать и съедать! А с другой стороны, даже сами боги, а именно Атриды, глотали собственных детей. [3] Я есмь хлеб жизни. Отцы наши ели манну в пустыне и умерли; хлеб же, сходящий с небес, таков, что ядущий его не умрёт. Я — хлеб живый, сшедший с небес; ядущий хлеб сей будет жить вовек; хлеб же, который Я дам, есть Плоть Моя, которую Я отдам за жизнь мира, (лат.) — Иоанн, VI, 48–51. — прим. автора
Но у меня не оставалось времени предаваться подобным размышлениям. Потому что садовник, — он уже сказал людям, что он мне во всем сознался, и что я их теперь наверняка накажу, и поэтому они на своей Вечере Братства должны приготовиться к смерти, — садовник тотчас подошел ко мне. Он расцеловал меня в обе щеки, прежде чем я успел от него отстранится, и сказал мне, что он меня прощает и что Бог меня простит. Затем он поцеловал также Саросивича, хотя тот смеялся над ним, как гомосексуалист, взял меня за руку и отвел на свое собственное место, даже не спросив моего согласия. Так как мне здесь явно больше нечего было сказать, то дочь садовника, которую якобы я хотел обесчестить, — если предположить, что в моем случае это вообще могло быть возможным, — и ее маленький брат, — оба они, как Геба и Ганимед, стояли в ожидании у стола, — так вот, они поднесли мне хлеб и чашу с вином, в которое превратилась кровь нашего Господа.
«Братья и сестры, — сказал садовник, — вы борцы за веру, вы атлеты Господа! Мы молимся ныне, как и каждодневно, за нашего несчастного брата, бывшего прокуратора Понтия Пилата, кто сына Бога в образе нашего Спасителя велел распять и сегодня предаст смерти нас, как приверженцев его учения!»
После этого он повысил голос и запел: «Господь, помилосердствуй!», и все другие отозвались: «О ты, помазанник, помилосердствуй!».
Пока он долго и на разные лады взывал к Богу, что меня уже стало раздражать, и все другие хором вступали и повторяли его мольбы, я сидел, как во сне. Действительно, я не знал, что со мной происходит. Неизвестным для меня образом, с того момента, как мы вошли в погреб, я почти полностью потерял свою волю и находился под влиянием воли этих людей. Мне казалось, что они меня не презирали, хотя вообразили, что я распял их Бога, они даже молились за меня, и это ненормальное самопреодоление, этот мучительный переворот всех понятий, эта — как бы это сказать — душевная противоестественность казалась мне такой тяжелой и страшной, что я, несмотря на свое замешательство, или именно из-за него сказал: если этот дух, или этот нездоровый дух, все более распространяется и уже захватил даже римскую молодежь, то от нее, — как, впрочем, и от всякой другой молодежи, — начнет исходить такой недуг, что из-за него можно потерять не только Рим, но и весь мир. Действительно, ничего нет ужасней человека, особенно тогда, когда он создает себе богов.
Еще литания, или как ее там можно назвать, не закончилась, как раздались сильные удары в дверь. Мы услышали эти удары даже в подвале, и люди сразу прекратили пение, которое они перед тем возобновили. Поскольку они все, в том числе и Саросивич, продолжали сидеть и с выражением жертвенности на лицах, казалось, ждали беды, то, наконец, я встал сам, поднялся по ступенькам подвальной лестницы и открыл дверь. Передо мной, все еще под струями дождя, стоял императорский офицер, а позади него — несколько всадников; они уже давно стучали, но их не было слышно из-за пения.
Офицер, панцирь которого «lorica sguamata» — чешуйчатая броня — сверкал от воды, тотчас вошел, мокрый плащ хлопал его по икрам. На груди у него было много больших медалей, так называемых «phalerae» — металлических украшений, служивших воинскими знаками отличия. Всадников прислали из Сиракуз, у них был приказ немедленно доставить меня в Рим, где, как мне сообщили, из-за известных событий во время моей служебной деятельности в Иудее — возможно речь шла о распятии Христа — меня решено привлечь к ответу.
На этом мы закончили первый акт».
«Неплохо, — сказал я, — вы, наверное, попросили кого-нибудь записывать все, что вы там наимпровизировали?» «Нет, — сказал Донати, — ведь дело было не в том, чтобы написать спектакль и просто его повторить; мы его играли исключительно для того, чтобы иметь возможность ответить на вопросы, которые мы перед собой поставили, — с помощью этой импровизации. Сначала мы приняли как данность, что во время своей поездки в Рим и в самом Риме я разузнавал, насколько представлялась такая возможность, о самой персоне, ее происхождении, о действиях и учении этой персоны, которая, собственно, и стала причиной моей поездки, если хочешь, моего эскортированья, в Рим. Не только в иудейских общинах, но и у приближенных этого Иешуа или Есуа, а также в городах, где мы каждый вечер останавливались на ночлег, я узнавал то одно, то другое об этом пророке. Было известно, что его считали сыном плотника из Назарета, который жил в Вифлееме, или плотника из Вифлеема, который происходил из Назарета, причем осталось неизвестным, шла ли речь о Вифлееме, который в Иудее, или о том, который находился в Галилее. Плотника звали Етшауф, и он был сыном известного Иакова, а законную жену Етшауфа звали Мирьям, и была она дочерью Иоякина…»
Читать дальше